Пьяница заозирался.
— У тебя жучков нету?
— Тараканы только.
— Я, — зашептал он, жарко дыша директору в ухо и обдавая его теплой волной перегара, — прельстился лукавым замыслом и впустил в сердце свое и в дом свой лжеучителя. Он изуродовал мои пальцы, чтобы навсегда к себе привязать, но я ушел от него, и теперь Сатана преследует меня.
От религиозной риторики Илье Петровичу стало не по себе, но человек этот, вернее всего потерявший пальцы по пьяни и придумавший жалостливую историю для того, чтобы ему наливали, необыкновенно тронул его тем, что из всех учеников он избрал именно Машу.
— Хочешь, живи у меня, — сказал он. — Никакой Сатана тебя здесь вовек не найдет.
— А ты меня ему не выдашь? — спросил пьяница подозрительно.
— Зачем мне тебя выдавать? — смиренно ответил дворник.
Катерина была страшно недовольна, но Илья Петрович уперся, и дворничиха вынуждена была примириться с новым жильцом. Пальцы скульптора не приобрели той ловкости, которая была им некогда присуща, но открывать бутылку он приспособился, равно как и держать в руках лом и лопату. Теперь они убирали двор вдвоем — два бывших великолепных профессионала: кладбищенский скульптор и школьный директор. Техник-смотритель, тридцатипятилетняя стервозная баба, знавшая, что эти двое не имеют прописки, пугала их тем, что донесет в милицию, и взвалила, помимо уборки территории, кучу посторонней работы. Она заставляла невольников разбирать подвалы, подсобки, грузить старую сантехнику, кирпичи и мешки с цементом, убирать чужие участки, так что начинавшийся с рассветом рабочий день заканчивался только поздним вечером. После Нового года декабрьские морозы сменила обычная для середины последних русских зим ростепель. То и дело выпадал снег, таял, замерзал, опять выпадал, и работы было много, как никогда. Илья Петрович по причине совестливости махнуть рукой на непогоду не мог и не приходил домой, пока не убирал участок. Скульптор же в те дни, когда не напивался, ходил по редакциям газет и пытался привлечь внимание общественности к тому, что творится в его мастерской, рассказывал о психотропных средствах, гипнозе и кодировании, используемых Божественным Искупителем. Однако в городе боролись с фашистами, обсуждали строительство дамбы, смотрели «Пятое колесо» и «600 секунд», а то, что рассказывал Колдаев, никому интересно не было. Отчаявшись сыскать правду в Питере, он принялся писать письма в Москву, в прокуратуру, Горбачеву, в Патриархию, в патриотические и демократические газеты, в тонкие и толстые журналы, но ему нигде не отвечали. Заинтересовались только в одной бойкой московской редакции, но, когда выяснилось, что Борис Филиппович не еврей, быстро охладели. Колдаев продолжал собирать материалы по тоталитарным сектам и твердить об их дьявольской изворотливости и опасности, куда большей, чем все опасности фашистской и коммунистической сил, вместе взятых. Он утомлял Илью Петровича разговорами и рассказами о таких вещах, в какие даже бывшему фантасту-графоману трудно было поверить, и тот относил их на счет неуемной фантазии коллеги.
— Ну, хочешь, я сам туда схожу? — предложил он скульптору.
— Не смей! Они затянут тебя. Я не знаю, как это получается, но когда он начинает читать свои проповеди, то превращается из обычного человека в дьявольского пророка. Если сегодня его не остановить, то завтра за ним пойдут миллионы.
— Так уж прям миллионы?
Они убирались в насквозь пропыленном подвале — у скульптора начался страшный чих, и он яростно швырял на улицу ящики.
— Боже мой, как вы все слепы! Ты видишь мои пальцы? Так вот у них такие души! Ты знаешь, кто мы там были такие? Счастливые рабы. Мы часами делали глиняную посуду, расписывали, потом продавали ее туристам и все деньги отдавали. У нас не было ничего своего, все забирал он. Квартиры, машины, дачи — все отписывалось на имя Церкви. Иногда он уезжал — в Америку, в Европу, в Индию. Представлялся новым пророком, учителем, целителем, философом. А мы были счастливы его видеть. И если бы ты его увидел, ты бы стал таким же. Мне повезло — я не достиг высокой степени послушания. Те, кого он крестит, не возвращаются уже никогда.
Илье Петровичу все эти разговоры о насилии над личностью до боли и скуки напоминали его самого в пору борьбы с Бухарой и никакого сочувствия не вызывали. Однако к человеку этому он привязался. Полюбивший ходить на митинги Колдаев часами пересказывал коллеге содержание речей, одними ораторами восхищался, других страстно ругал, глаза у него блестели, он твердил, что наконец-то его рабская страна встанет с коленей, распрямится, поднимется и прогонит всю оседлавшую ее нечисть. Она не допустит, чтобы женщины стояли в унизительных очередях в туалеты, чтобы ею правили негодяи и бездари. Он говорил теперь, что это единственный выход спасти людей и отвлечь их от ухода в секты. Приступы буйной ненависти сменялись нежностью, тоска — веселостью, сомнение — уверенностью. Но в конце концов политику он забросил.
— Знаешь, Илюша, все это такая ерунда, — сказал скульптор однажды, вернувшись с очередного мероприятия.
— А что не ерунда?
— Жениться, детишек нарожать.
— Ну и в чем же дело?
— Мне уже поздно. А ты-то что?
— Мне бы с собою разобраться, — сказал Илья Петрович. — Куда еще детей с толку сбивать?
— Это все отговорки. В сущности, ты такой же калека, как и те несчастные. Здоровый мужик должен иметь детей.
— У меня, знаешь, сколько детей было! — вздохнул Илья Петрович. — И ни одного из них я не сумел в люди вывести. Знать, рано мне еще отцом становиться.
— Сколько же ты жить собираешься, Илюшенька?
— Боюсь, что долго, — отозвался директор невесело.
— А вот я, кажется, нет, — пробормотал Колдаев и открыл очередную бутылку.
Весною скульптор слег. Болезнь напала на него в одночасье, он похудел, пожелтел, жаловался на слабость и постоянную тошноту, и даже водка не радовала его и не утешала, как прежде.
— Душа просит, а тело гонит прочь.
С болезнью он сильно переменился. Накупил дешевеньких картонных иконок, повесил лампадку, читал Библию, плакал и много молился. Илья Петрович со свойственной ему деликатностью в жизнь скульптора не вмешивался, но однажды, перехватив его удивленный взгляд, больной грустно произнес: — Когда у меня стояли настоящие иконы, я на них не молился.
Несколько раз он просил, чтобы Илья Петрович отвел его в церковь. Там он исповедовался молодому священнику. Попик торопился и что-то строго и спешно ему выговаривал, а скульптор целовал холеную руку и плакал. Директор смотрел на все равнодушно: ему не нравились ни этот храм, ни эта религия, ни суетные священники. Все было фальшивым, недостойным и мелким, жалким суррогатом той истинной веры, что хранилась в таежном скиту.
Когда они шли назад, он сказал: — Этот мир обречен. Никто его не спасет и ничего не изменит. Но скоро мы найдем еще одного человека и уйдем туда, где нет ни твоего Божественного учителя, ни Муна, ни кришнаитов, ни обмана, ни зла, где люди живут, как братья и сестры, будто ничего не произошло в обезумевшем мире. Там к твоим пальцам вернутся прежние упругость и ловкость, и из камня, дерева и глины ты станешь делать скульптуры Спаса и Богородицы. Мы украсим ими древнюю моленную, и люди истинной веры принесут им свои молитвы.