Двадцать лет бабка и мать боролись с ним. Ругались, увещевали, грозили, умоляли, обещали, сулили, рыдали. Содержали. Ничего не вышло.
Внизу, во дворе, я закурил. Посмотрел на окна дядькиной квартиры – под форточкой кухни висела, на манер замерзшей сопли, драная сетчатая кошелка с пакетом кефира. Это был мой пакет, это я принес кефир десять дней назад. Картонка, наверное, не была даже вскрыта.
Вот так бы пить, подумал я. Допиться до обрыва всех связей с миром. До вселенского одиночества, до состояния простейшей амебы. Когда-то летела себе амеба, вмерзшая в кусок космического льда, в анабиозном сне, бесконечно долго, пока не рухнула на теплую девственную планету Земля, пустую, как мои карманы; пока не оттаяла и не размножилась. Вернуться к ней, к амебе, в 6 ее состояние, назад, через миллиарды поколений людей, обезьян, динозавров, инфузорий, в бессмысленный и бездеятельный ступор, в путешествие через мрак, через абсолютную пустоту, которая и есть абсолютная свобода.
Буду пить, травить себя дрянью, вскрывать шкуру лезвием, пока не доберусь до последнего рубежа, до простейшей правды. Все с себя срежу, оставлю только правду свою.
Мычать буду, ползать, стенать ржавой гортанью, гнить буду, в досаде и стыде, как в лепрозории, пока не отгниет и не отвалится лишнее, пока старая кожа не слезет. И только потом выйду к людям, новый, липкий, дрожащий, совсем другой, знающий анабиозную истину первой реликтовой амебы-родоначальницы. К жене, к сыну, к матери и отцу, к друзьям.
Но это будет не сегодня.
Сегодня я опять жгу ладан, тяну конопляный дым, пинцетом выхватываю из кипятка белые полоски металла. Гляжу на себя в зеркало.
Разрежь себя, разрежь.
Тетрадь из кожи врага – чепуха, детский сад. Тетрадь из собственной кожи – вот куда следует записывать первые фразы моей черной книги.
Разрежь себя сам. Не жди, пока другие сделают это с тобой.
Разрежь себя в чистое время, на рассвете.
Используй йод. Его запах хорош, он необычен и остр, он очищает мозг.
Разрежь себя так глубоко, как только сможешь. Посмотри – ты тонок и слаб, кожа рвется, как бумага, и видно зерна жира под ней. Белое мясо, красная кровь. Наблюдай. Скатай шарик ваты – на ней кровь неправдоподобно яркая.
Смотри, как она густеет, соприкасаясь с воздухом, и меняет цвет.
Я делаю надрезы глубиной около трех миллиметров. Кровь останавливается через двенадцать минут. Думаю, это хорошее время.
Первый раз я разрезал себя шестнадцатого июля. Долго вспоминал, что это за день, потом понял: день рождения друга. Не того, который меня предал, а того, который давно погиб.
Одного убили, второго я сам собирался убить – вот мои друзья.
Через десять дней порез полностью зажил, длина его была один сантиметр, глубина – около миллиметра.
Впоследствии я резал много глубже.
Боль возникает только в первый момент, при погружении лезвия. Когда кожа уже рассечена, все идет легко.
Кожу не следует сильно натягивать, иначе надрез окажется более глубоким, нежели предполагалось. Натянуть необходимо едва-едва. Возможно, от излишнего натяжения кожа лопается сама по себе, а лезвие лишь помогает при этом. В общем, нужен навык, я приобрел его только с пятого или шестого пореза.
Если резать грудь, важно проследить за тем, чтобы в свежий надрез не попали волосы. На волосах грязь, пот и жир, можно занести заразу. Будешь наклеивать на рану пластырь – потом его неприятно отдирать.
Уединение обязательно. Порезы, даже самые маленькие, очень заметны и вызовут вопросы домочадцев. Родные, члены семьи, подруги – все будут показывать пальцем и спрашивать, что это и откуда. Следы насилия на теле вызывают у людей большое любопытство. Чужая испорченная шкура интереснее своей, неиспорченной.
Поймут не все. Если поймут – значит, ты счастливый человек и резать себя, в общем, незачем.
Мне легче, у меня нет домочадцев. Я уединен так, что 6 дальше некуда.
Не следует считать себя извращенцем или маньяком. В рассечении своего тела нет ничего извращенного или маниакального. Те, кто так говорит, сами крупные извращенцы. Также нет тут ничего от мазохизма в вульгарном понимании этого термина. Мазохизм – это сексуальное удовольствие от собственной боли. А боли не будет.
Удовольствия, кстати, тоже.
Не обольщайся – ты не безумен.
Не подставляй шрамы под прямые солнечные лучи. Не загорай сегодня, если позавчера ты рассек себя. Рана заживет гораздо медленнее.
Крестообразные надрезы интереснее обычных. Крови больше. Дольше заживают. Сильнее болят. Крест – сакральная фигура. В точке пересечения любых двух прямых возникает энергетический колодец. Это хорошо понимали древние.
Окружи себя хорошими ароматами. Зажги благовония. Лучше всего – ладан.
Иногда я выползаю поздним вечером – пройтись. Предварительно выпив вина. Запрокидываю голову, смотрю в погасшее небо. В Москве нет такого неба, там оно даже глубокой ночью в зените – нездоровое, темно-пепельное, а по краям мышиного оттенка, с примесью индустриального розового. Слишком усердно подсвечено миллионами ярких фонарей. А здесь окраина маленького города, местные власти экономят энергию, здесь нет никакого зарева, здесь надо мной купол глубокого фиолетового оттенка. Под тем, столичным небом – тревожно, а под здешним – ну, тоже тревожно, однако тревога совсем другого порядка: потревожился несколько мгновений и дальше пошел. Носом дышишь.
Брожу по темным пустым улицам. Бывает, встречаю пьяных хулиганов с криминальными физиономиями. Сначала пугаюсь, а потом вспоминаю, что я тоже пьяный хулиган с криминальной физиономией. Еще, может, и попьянее буду, и покриминальнее. Вдобавок взрослый дядя на четвертом десятке. И прохожу мимо, расслабленный. Или даже, развлекаясь, небрежно прошу: «Шпана, дайте огня». Зажигалки и спички появляются мгновенно. Шпана любит, когда ее называют шпаной, и уважает, если не чувствует исходящих от потенциальной жертвы флюидов страха.
Иногда напиваюсь, а потом курю гашиш. Но в последнее время редко. Жалко гашиша, и полубессознательное состояние алкогольно-наркотического аута, которое еще недавно считал панацеей, когда лежишь, уставившись в потолок, и слушаешь пронзительный свист собственных мыслей, перестало мне нравиться. Лучше просто напиваться. Водкой или коньяком. Неторопливо, стограммовыми рюмками. В основном коньяком, водку я никогда не любил, она пахнет спиртом, а коньяк – виноградом, большая разница.
Или никуда не хожу, и не пью ничего, и не курю; в конце концов, я не могу себе позволить курить гашиш каждый день, а пьянствовать противно. Тогда смотрю телевизор, без звука. Говорят, так делал Джон Леннон. Мужские и женские головы разевают рты, одни – широко, другие – как бы нехотя. И те и те производят комическое впечатление. Вместо того чтобы вслушиваться в смысл сказанного, обращаешь внимание на мимику, прически, на то, как образуются и исчезают складки на щеках и лбах. Смотрю в глаза – у кого взгляд пройдошливый, у кого с безуминкой. Фальшиво-значительные позы. У меня остро развилась в последние годы, после войны особенно, чувствительность к любой фальши, но одновременно развилась способность прощать эту фальшь. Десять лет назад я всем верил и ничего никому 6 не прощал. Теперь я почти никому не верю и почти все готов простить.