Об этом я молчал, а вслух – как раз задан был вопрос, откуда я прилетел в стольный город, – зачем-то сказал, что вернулся с войны.
Водила издал уважительные звуки.
И вроде не наврал, я действительно с войны возвращал2 ся. Только сам не воевал. Видел, но не стрелял. Поэтому
стыдно стало. Несильно стыдно, так, по касательной проехало, наподобие эмоциональной щекотки, а все равно стыдно.
Замолчал, смотрел в окно, на бурление толпы. Отвык от цивилизации, чувствовал неуют. Знобило даже.
Небоскребы. Столбы, трубы, мачты. Рекламная цыганщина. Людские водовороты. Рев и грохот. Мосты. Шикарные дороги. Цивилизация – это и есть дороги. Гладкость и ширина дорог особенно бросились в глаза. Вспомнил поруганные танковыми траками чеченские проселки, где обочины чреваты взрывами; вздохнул.
Дороги хороши. Ничем не хуже, например, греческих дорог или же испанских. Даже лучше. Просторнее и прямее.
Слишком просторные и прямые. Слишком много слишком красивых машин, слишком быстро везущих слишком ярких женщин. Да! Дороги – чепуха по сравнению со здешними женщинами! Там, в Грозном, они в свои тридцать пять уже семь раз родили, и тела их разрушены. А тут – Москва! Голые плечи, ноги, спины, животы; стринги, wonderbra, пирсинг, ботокс, коллаген, фитнес, педикюр, тотальная эпиляция; сухой мартини, тонкие «вог» с ментолом; в десять утра четырнадцатилетние девочки прилюдно лакают пиво и матерятся так, что желание отрезать им язык и губы возникает внутри тебя просто и естественно, как если бы речь шла о мытье рук перед едой.
Прожаренный солнцем человек с окраины, горец, гость из колонии, не может любить этот город. Неряшливо большой, нелогично просторный. Немерено асфальта, камня, железа и огней. И блядей. Особенно блядей. В исламе блядство побеждено, а среди православных процветает. Терпимы православные.
Захотеть завоевать – да. Захотеть ограбить – да. Убить мужчин, взять женщин. Но не полюбить. Разница чересчур велика. Там хижины, здесь дворцы. Там перебои с водой, здесь фонтаны и джакузи. Там драка за землю, здесь суета, понты, дисконтные карты. Приморенному провинциалу нечего сказать местным, снобливо пыхтящим. Разве что процитировать ныне забытого классика:
»Сдохнете от кокаина без наших сабель».
Вечером, радикально отмокнув в ванной и опрокинув добрую рюмаху, долго курил я гашиш, пока не обкурился до состояния прострации; был у меня афганский пластилин, жирный и мягкий, маленького шарика хватало, чтоб достичь состояния запредельного глубокомыслия. Нет, я не привез наркотик из Чечни, я не был так глуп; здесь купил, в столице. Курил не от страха, не от облегчения, что живым вернулся, а курил для полноты жизни. Бродил по квартире, один, вяло плавал в оранжевой закатной волне, плещущей в окна. Отсвечивали поверхности, какие-то стаканы и флаконы за стеклами шкафов; мебель у нас с женой старая, тещей подаренная. Полированные слонопотамы брежневской эпохи. На новую обстановку денег нет.
Было воскресенье, Москва отдыхала, я тоже. Дрочил пульт от телевизора.
Тридцать пять каналов. Я курнул, я полулежу, я потребляю. Я только теперь понял, что за долгие столичные годы пережрал первоклассной информации. Именно первоклассной, несмотря на визги либералов о зажиме свободы слова. Братья мои, слово всегда свободно. Есть страны, где ради свободы слова рубили головы королям за двести лет до того, как Юровский вставил патроны в свой маузер. Не нравится тебе РТР – купи тарелку, и можешь нон-стоп зырить хоть CNN, хоть BBC. Нет денег на тарелку, не знаешь 2 английского? Заработай, выучи. Хули стонать?
В Грозном ловился только второй общесоюзный канал. Реже – четвертый, НТВ. Город в низине, вокруг горы, мачту ретранслятора давно взорвали, прием плохой. Однако не в приеме беда, а в дефиците приемников. Телевизоров не было, все разбиты, сожжены либо украдены мародерами. Плохо и с электричеством. Телевизор – в одном доме из десяти. И в этот дом, ближе к вечеру, собирались по двадцать человек соседей и родственников, иные приходили за километры, кое-кто в комендантский час, с риском быть арестованными или даже подстреленными – только для того, чтоб посмотреть новости.
Информационный голод ничем не легче физического. Человек хочет знать, что он не один, тогда ему не так страшно жить. Ему нужны доказательства, хотя бы в виде рябой черно-белой картинки, что помимо в лоскуты разорванной Чечни есть другие республики, страны и континенты, где люди едят не только бараньи мозги, а дети играют не только автоматными гильзами.
На рынке продавали некие газеты, ростовские, дагестанские, месячной, двухмесячной давности – пользовались устойчивым спросом. Я привозил столичные журналы – вайнахи из охраны мэрии занимали очередь.
Терзаю пульт. Смотрю ток-шоу. Смеюсь. Человек с кругозором лобковой вши прыгнул под объектив – втирает мне, как я должен жить. Навозными мухами звенят земские эпитеты: возмутительно, незаконно, безобразно. Успокойся, дружище! Твоя проблема незаконных платных парковок на территории Центрального округа – не проблема. Катайся на метро, это необычайно демократично. А то пешком пройдись. Проблема в том, что в стране сто сорок пять миллионов, из них сто желают поселиться в Москве. Ubi bene, ibi patria. Поговорка, да, гнилая, как аппендицит, – но она есть.
Где хорошо, там и отечество.
Но я не об отечестве – оно пока со мной. Отечество славлю, которое есть, за то, что заставило вовремя сесть. Я его люблю. Может быть, когда-нибудь оно тоже меня полюбит.
Война никогда не снилась мне – очевидно, потому, что на мне нет крови. Но часто вспоминалась вечерами, если напивался. Закрывал глаза и видел: площадь, фасад дворца генерала Дудаева; балкон, где он стоял, принимая парады, показывая своим подданным портативный автомат «Борз» местного производства; стена из бетонных блоков; солнце насыщенного темно-желтого цвета, такого нигде нет; пыльные автомобили и черные женщины, их около сотни. Вдовы более спокойны – они пришли просить какой-то работы; те, у кого бесследно исчезли мужья или сыновья, отличаются, на их лицах предчувствие ужаса – но и надежда, упрямое нежелание верить в худшее. В руках какие-то листки, справки, жалкие казенные бумажки. Сегодня мэрия не принимает. И вчера не принимала. Но они приходят все равно. Они атакуют любого, выходящего из здания, особенно тех, кто одет в гражданское. Мне страшно выйти, мне нечем им помочь, я давно раздал все свои деньги, а ходить по военным комендатурам в поисках пропавших без вести практически бессмысленно: ни один военный чин никогда не уважал и не будет уважать гражданского чина.
Моя война закончилась, вместо звезд на чужих погонах я теперь считал только звезды на коньячных этикетках.
Я не увольнялся официально – просто отключил телефон. Удостоверение оставил на память. Как там у Вознесенского: «Где ваши, сенатор, люди? Исчезли, урвав караты». Почему-то все думали, что я урвал караты. По2 чему-то все думали, что я поехал туда ради денег.
Понятно, мне следовало сразу подсуетиться и найти в Москве хорошую работу. Нацепить галстук, надуть щеки. Все-таки я почти год мотался меж центром и окраиной в качестве помощника первого лица республики, это довольно высокий номенклатурный уровень, я мог бы осесть в любой корпорации, в банке. Везде, где требовались грамотные, умные люди с подвешенным языком. Скрытные и уравновешенные циники-практики. Мои акции стояли высоко. Надо было всего лишь составить резюме, пойти и продать себя. Но не пошел, не продал. Я не умел составлять резюме и продавать себя. Я вообще никого никогда не продал – и себя не стал.