Открыл глаза и увидел перед собой на подстилке котелок с гречневой кашей. Рядом сидела Галя, держала в руке аллюминиевую общепитовскую ложку и смотрела мне в лицо.
— Давай я тэбэ нагодую, — сказала она. — Ты тилькы прысядь, бо так нэ зможэшь.
Я послушно лег на спину и рывком сел. Тотчас возле моего рта появилась ложка с гречневой кашей.
— Видкрый рота, — приказала Галя. Каша была слишком горячей.
— Пусть остынет, — попросил я.
— Во дурэнь! Зараз Петро прыйдэ и взагали ничего тоби нэ дасть! — И вторая ложка с дымящейся кашей зависла у моего рта.
Этот обед был похож на пытку. Я хватал ртом воздух, надеясь, что хоть так каша немного остынет перед тем, как я ее проглочу. Но воздух был теплым и соленым. В конце концов я уже не мог есть и, чтобы избежать бесполезных объяснений, просто упал на другой бок и таким образом оказался спиной к кормившей меня Гале.
— Ты чого? — спросила она удивленно. — Що, нэ смачно?.. Ну як хочэш!
Во рту у меня горело. Языком я скатывал в комочки отслоившуюся от ожога слизистую и выплевывал ее на подстилку. Но эта боль понемногу утихла, и я заснул.
Разбудил меня голос вернувшегося Петра. Я лежал так же неподвижно и притворялся спящим, прислушиваясь к их разговору.
— И чого було стилькы йижы з собою браты? — Возмущался Петр. — Мы що, в голодный край йихалы? Вин йив?
— Авжеж. Я йому кашы дала… Нэ ругався, такый смырный, як тэля…
— А що, як тэбэ звъязаты — ты брыкатысь почнэш? Га?… Я лопату прынис…
Лопаты тут якыйсь мали, як для дитэй!
— А що йим тут копаты? Ты йиж, йиж, бо вжэ холодна… — А чому нэ солона?
— А хто мишэчок з силлю отым казахськым дитла-хам подарував? Я?
— Гаразд, гаразд. Заспокойся! Вин про щось розпо-видав?
— Ни.
— Шкода, що дивка збигла… Як бы них обох звъязаты, то вин бы нам всэ сам розповив…
Их тихая семейная беседа, в которой я не услышал ни особой ненависти к себе, ни какой-то явной или скрытой угрозы, подтолкнула меня к тому, чтобы заговорить с ними. Я, как бы просыпаясь, громко вздохнул, поерзал, потом повернулся на другой бок, к ним лицом. Они молча смотрели на меня.
— Дывы, прокынувся! — выдохнул Петр.
— Добрый вечер! — сказал я.
— Добрый-добрый, — усмехнулся Петр и погладил свои усы. — А чого цэ ты такый вэсэлый?
— Чего веселый? Я не веселый…
— Нэ крычыш, нэ матюкаешся? — продолжал он.
Я пожал плечами.
Петро достал трубку, прикурил от костра.
— Якый-то вин нэ такый, — сказал обернувшись к Гале и выдохнув табачный дым. — Иого впиймалы, звъязалы, а вин «До-брый ве-чер» кажэ. Хиба так можно?
— Та можэ нормальна людына, — вступилась за меня Галя. — Нэ хочэ сварытыся, хочэ в мыри жыты…
— Атож, покы мы його нэ розвъяжэмо… А потим?
— Послушайте, — сказал я, уже утомившись слушать о себе в третьем лице. — Скажите, что вы от меня хотите, и разберемся…
Петр и Галя словно опешили от такого конкретного предложения с моей стороны. Они переглянулись.
— Ну, якщо конкрэтно, — произнес наконец Петр. — Я ось лопату листав — будэш копаты пид нашым нагля-дом… Ты ж знаеш, дэ копаты?
— «В трех саженях от старого колодца», — монотонно сказал я, вспомнив старый донос.
— Ну а дэ сам колодязь?
— «За ограждением форта».
— Нэмае там давно вжэ ниякого колодязя. — Петр проницательно смотрел мне в глаза, словно поймал меня на вранье. — Дывысь, покы нэ знайдэш тэ, що Тарас Грыгоровыч закопав — покою тоби нэ дамо!
— Хоть бы руки развязали на часок! — протянул я устало, понимая, что продолжать «конкретный» разговор уже не стоит.
— Нэ розвъяжэмо, нэ сподивайся! — сказал Петр. — Ось колы згадаеш, як знайты тэ мисцэ, тоди розвъяжэмо и дамо тоби лопату в рукы, щоб як Ленин на суботныку!!!
Я снова лежал на боку. Отекшие руки и ноги давали себя знать — они казались не частью моего тела, а каким-то привязанным ко мне балластом, мешавшим двигаться и чувствовать себя свободным. С неба опускалась темнота.
Потрескивал костер за моей спиной; у костра о чем-то перешептывались Петр со своей Галей. На душе у меня было противно. Рядом не было Гули, и почему-то все, с ней связанное, теперь казалось сном, а весь ужас сегодняшнего дня просто возвращением к реальности. Киевская реальность догнала меня, нашла и связала по рукам и ногам. И это была только часть той реальности, которая могла меня догнать. Не лучшая и не худшая, а просто часть. И вот я лежал на подстилке, подогреваемой снизу песком. Болели запястья, сдавленные веревкой, все тело ныло и ломило. Оставалось только сжать зубы и лежать в ожидании того момента, когда измученное тело заснет, и я забудусь вместе с ним. Где теперь моя Гуля? Куда она убежала? Лишь бы с ней было все в порядке.
Ночью я проснулся под высокими звездами. Услышал двойное дыхание Петра и Гали, лежавших на своей подстилке метрах в трех от меня. Они словно специально легли по другую сторону потухшего костра, над которым стояла треножка. Мирная ночь настраивала на спокойное течение мысли.
Справа от них лежали мой рюкзак и Гулин двойной баул. Ни Петр, ни Галя к ним не прикасались, что сейчас мне казалось очень странным. Только баллон с водой лежал у потухшего кострища. Я посмотрел на наши с Гулей вещи. Неужели записанное в новой конституции Украины уважение к собственности не позволило моим тюремщиками поинтересоваться содержимым рюкзака и баула? А ведь там и рукопись Гершовича, и донос-рапорт ротмистра Палеева, который, собственно, и определил цель моего бегства-путешествия. Странно, что они даже не спросили — что у нас там лежит… С одной стороны, такое их поведение меня успокаивало, да и с самого начала был в их агрессивности какой-то дилетантизм, непрофессионализм, позволявший не воспринимать их всерьез, как угрозу моей жизни. Они словно играли в агрессивность. Я вспомнил все, что знал и слышал об УНА-УНСО в Киеве. Вспомнил резкие и агрессивные лозунги, манифесты, предвыборные программы. И (по какой-то странной ассоциации) выплыл из далекого прошлого театр Леся Курбаса. Да, в их агрессивности было что-то театральное.
Успокоенный этими размышлениями, я снова заснул.
Спал я крепко, но меня тревожили какие-то странные звуки — то ли всхлипы, то ли вскрики. Потом я увидел сон — Гулю, ее красивое чистое лицо, карие глаза напротив моих глаз. Мы словно говорили во сне глазами, а потом я погладил рукой ее волосы, такие мягкие, шелковые. И ее дыхание, сладко-соленое, легкое — я перехватывал его ртом и делал своим дыханием. Я хотел, чтобы мы дышали одним и тем же воздухом, чтобы у нас все было общее и только наше.
Я проснулся от прикосновения ее горячих сухих губ к моему лбу.