Фуат уже несколько дней не выходил на прогулку. Последний раз, когда Печигин встретил его в тюремном дворе, он был совсем плох. Не ходил по двору с другими заключёнными, не интересовался, как прежде, надписями на стенах, а, мутно глядя перед собой, рыхлой, сырой грудой стоял в углу и засунутой в карман тренировочных штанов рукой чесал где-то под животом. Не сразу, кажется, узнал Олега, невнятно, бормоча под нос, отвечал на вопросы, но потом взял его ладонь (опять это тискающее, заискивающее рукопожатие слепого) и, дотянувшись, сказал на ухо:
– Уже скоро…
– Вы о чём? – не понял Олег.
– Скоро он придет. Народный Вожатый. Очень скоро.
– Я знаю, – уверенно ответил Печигин. – Знаю.
От суда в памяти Печигина почти ничего не осталось. Три недели подряд его вместе с двумя десятками других обвиняемых в заговоре, содержавшихся в той же тюрьме, возили в центральный суд, где с утра до вечера проходили заседания, в которых он не понимал ни слова, потому что всё производство велось на коштырском, а обязанности полагавшегося ему переводчика взял на себя выделенный Олегу адвокат, знавший по-русски, кажется, только две на разные лады повторяемые фразы: «Не беспокойтесь» и «Всё будет в порядке». Адвокат был молодой, юркий, улыбчивый, очень гордившийся недавно купленным мобильным телефоном последней модели, которым похвастался Печигину в первый же день процесса. Большую часть времени он был занят писанием со своего телефона смс-сообщений, а если Печигин решался отвлечь его вопросом, отвечал третьей из своих любимых фраз: «Это не имеет для вас значения». Олег и сам вскоре поверил, что нескончаемое коштырское словоговорение действительно не может иметь никакого значения, тем более что получивший на процессе журналистскую аккредитацию Касымов при первой же возможности сказал ему, что окончательное наказание основным обвиняемым всё равно будет назначать не суд, а сам Народный Вожатый: «Кого захочет – помилует, кого не захочет – сам понимаешь…» Тимур обычно с каменно застывшим лицом сидел в углу набитого военными зала (родственников подсудимых в суд не пустили) и, встречаясь взглядом с Олегом, быстро подмигивал ему левым глазом. Его лицо оставалось при этом таким серьёзным, что это было похоже на нервный тик. На второй день Печигин взял с собой подстрочники и черновики и, заняв своё место на скамье подсудимых, погрузился в работу. Едва стали складываться первые строки, как весь непонятный коштырский суд перестал для него существовать. Если что-то отвлекало Олега от стихов Гулимова и он вглядывался в зал, ему казалось, что все собравшиеся точно так же, как он с Касымовым, понимают, что происходящее абсолютно несущественно, и, чтобы скрыть это, изо всех сил стараются выглядеть как можно серьёзнее, но любой из коштыров, какой бы солидностью ни было налито его лоснящееся лицо, если смотреть на него достаточно долго, обязательно не выдержит и подмигнёт ему, как Тимур, точно против собственной воли. Председательствующий регулярно отправлял в рот мятные леденцы из коробочки в кармане, и, похоже, они интересовали его куда больше словопрений на процессе. Он был стар, грузен, и порой его взгляд становился до того неподвижен, что вызывал у Печигина подозрение, будто он уснул с открытыми глазами. Глядя на него, Олег вспомнил Фуата – его не было среди подсудимых. Но Олег уже знал от Касымова, что этот суд только первый в серии запланированных процессов. Фуата, видимо, оставили на потом.
Когда Печигина вызвали давать показания, он в точности повторил всё, что говорил на допросах, примерно то же сказал, и когда дело дошло до последнего слова, постаравшись продемонстрировать раскаяние, несмотря на непризнание вины, – за то, что всё так сложилось и он безо всякого своего умысла оказался к этому причастен. Главным для него было не ляпнуть лишнего, удержать разогнавшееся на стихах, даже в пальцах покалывавшее вдохновение. Морщинистое лицо судьи с полуприкрытыми многослойными веками глазами, перегонявшее из одной щеки в другую мятный леденец, служило хорошим отрезвляющим средством: казалось, он знал всё, что скажет Олег, прежде, чем тот открыл рот. Чтение приговора растянулось на два дня, на второй в зале суда сломался кондиционер, и набитое людьми помещение погрузилось в духоту, стало хуже, чем в камере. Одному из обвиняемых сделалось плохо, он потерял сознание, Печигин так и не узнал, было ли это следствием вынесенного ему наказания или нехватки воздуха. Адвокат извинился, что прийти на оглашение приговора не сможет, потому что занят в другом процессе, но «не беспокойтесь, всё будет в порядке» – так что Олегу даже не у кого было выяснить, что решил суд на его счёт. Попытки расслышать в нескончаемом бубнёже судьи своё имя он скоро оставил, беспокоить вопросами соседей по скамье подсудимых не решался, у тех хватало своих забот, и только взгляд на Тимура, продолжавшего ему регулярно подмигивать, убеждал Олега, что ничего по-настоящему важного не происходит. В его деле решающее слово будет, без сомнения, принадлежать самому Народному Вожатому, так что нечего переживать раньше времени. Вся эта суета сначала из-за кондиционера, потом вокруг упавшего в обморок только отвлекала от работы, которой не могла помешать даже смертельная духота: слова и строки, выстраиваясь в нужный размер, продолжали копошиться в голове Печигина, кажется, уже независимо от него, и, если бы он тоже потерял сознание, подумалось Олегу, перевод всё равно не остановился бы и продолжался в бреду. Когда приговор был наконец зачитан и всех отвезли обратно в тюрьму, камера показалась Олегу прохладной, он обрадовался ей, точно вернулся в родной дом.
Через день после заключительного заседания суда Касымов пришёл к Олегу в тюрьму. Идя на свидание, Печигин не испытывал ничего, кроме досады: теперь, после приговора, Народный Вожатый наверняка должен был прийти со дня на день (его ждал не он один; откуда-то, возможно, от Фуата, вся тюрьма уже знала, что президент придёт посмотреть на осуждённых заговорщиков), в папке с подстрочниками оставались последние листы, Олег надеялся успеть их закончить, каждая минута была на счету. Конечно, если он и не успеет, это ничего не изменит – толстенную стопку завершённых и отчётливым почерком переписанных переводов он хранил под матрасом, – и всё-таки ему хотелось довести дело до конца, чтобы с чистой совестью сказать себе и Гулимову: я сделал всё, что обещал.
На этот раз Тимур ни в чём не стал его обвинять, наоборот, шагнул навстречу, обнял, прижал к себе, похлопал по спине:
– Ничего, ничего… Всё идет, как надо. Приговор суров, но тебе нечего бояться. Он и должен быть таким, чтобы Гулимов мог продемонстрировать своё милосердие. Если бы приговор был мягким, это выглядело бы снисхождением к заговорщикам, после которого помилование президентом уже никого бы не впечатлило. Так что всё нормально…
Олег высвободился из объятий Касымова.
– Сколько мне дали?
– Из двадцати шести обвиняемых восемнадцать получили высшую меру, остальные – разные сроки заключения, от десяти лет и больше. Но ты же понимаешь, что они не смогут расстрелять восемнадцать человек?! Только теперь начинается самое интересное – торговля за души осуждённых.
– А я? Мне-то какой приговор вынесли?
Спрашивая, Печигин уже знал ответ и удивлялся тому, что остается так спокоен, точно речь вообще не нём, а о каком-нибудь его знакомом, от исхода судьбы которого ничего в его жизни не изменится.