– Да, стихи Народного Вожатого – в этом всё дело… Понимаешь, Алишер познакомил меня с одним поэтом…
И Олег рассказал Касымову, как был в гостях у Фуата, утверждавшего, что это он автор стихов Народного Вожатого, и как в конце концов поверил ему.
– Бред! Типичные вымыслы этих людишек! Они не меняются из века в век! Самого Пророка, да благословит его Аллах и приветствует, обвиняли когда-то в том, что он получал стихи Корана не от Аллаха, а от какого-то монофизита по имени Джебр, с которым беседовал по ночам. Ну и что с того, что беседовал?! Пророк и не отрицал этих встреч, потому что получал откровение совсем из другого источника. Разве Джебр создал ислам и распространил его по всей Аравии? И разве смог бы это сделать не умевший даже читать Мухаммад, не будь он пророком истинного Бога?! Как, ты говоришь, звали этого твоего поэта? Фуат?
Тимур остановился в своем непрерывном хождении, провел рукой по лбу, вспоминая.
– Да, слышал я о нём… Он давным-давно уже носился с этой своей навязчивой идеей, так что его в конце концов выгнали из Союза писателей. А потом ему, конечно, пришлось лечь в психушку. Я надеялся, его там подлечили, а он, значит, за старое… Думаешь, он один такой?! Если бы! У нас в каждом дурдоме лежит хотя бы один пациент, уверяющий соседей по палате, что поэзия Народного Вожатого на самом деле принадлежит ему. Это распространённая мания, давно описанная врачами. В Коштырбастане этим никого не удивишь, только иностранец вроде тебя, так ничего здесь и не понявший, мог на такое купиться.
– Знаешь, мне тоже показалось, что он того… с приветом…
– Но это не помешало тебе поверить его полоумным бредням! И все вы так! Люди готовы верить любой чепухе, лишь бы не допустить возможности чуда, совершающегося сегодня и с ними рядом. Когда-то в истории, в иных временах и странах – пожалуйста, но только не здесь, не возле меня! Потому что чудо входит в наш план с иного, высшего уровня и сметает прочь всё человеческое! Чудо, отвечающее нашим ожиданиям, наверняка фальшиво, в лучшем случае пустяково и второсортно. Подлинное чудо опрокидывает человеческую жизнь со всей её жалкой суетой!
Удовлетворённый своей тирадой, Тимур успокоился, снова сел за стол, вытер шёлковым платком вспотевшее лицо и продолжил другим, более деловым тоном:
– Поэтому, может, и не стоило тебе искать встречи с Народным Вожатым. Видишь, чем это для тебя обернулось. Но теперь уже другого выхода нет. Теперь только он сам, лично рассмотрев твое дело, сможет тебя помиловать. Я вижу лишь одну возможность добиться этого наверняка: ты закончишь здесь свой перевод, а я найду способ передать его президенту – тогда он обязательно захочет взглянуть на твоё дело. Я разговаривал с Зарой, на днях она принесёт подстрочник, оставшийся у тебя дома, а следователь – с ним я тоже договорился, как ты понимаешь, не бесплатно – вернёт тебе уже завершённые переводы, следствию они не нужны.
– Спасибо, Тимур… Ты прав, это шанс, который нельзя не использовать. Я непременно должен всё доделать, у меня тут куча свободного времени. Ты говорил с Зарой – как она?
– А как ты думаешь? Ходит на работе весь день с глазами на мокром месте, чуть что, отворачивается, шмыгает носом… Вот, кстати, передала тебе. Домашнее.
Касымов достал из портфеля стеклянную банку с алычовым вареньем. Олег почувствовал вставший в горле ком – настолько неуместно выглядел в коштырской тюрьме этот подарок, напоминавший об уюте и о доме. На обратном пути в камеру надзиратели её, конечно, отобрали. Потом ходили подобревшие, улыбаясь блестящими от варенья губами, пару ложек на дне даже оставили Олегу. А он в тот день, лёжа после свидания с Тимуром с закрытыми глазами на своих нарах, думал сначала о Заре, потом о том, что ему, выходит, так и не удалось встретиться с настоящим Народным Вожатым, и, наконец, о том, что сочиненная Касымовым в предисловии к его коштырскому сборнику биография, где Олег представлен не просто поэтом, а еще и прошедшим тюрьму революционером, неожиданно и нелепо сбылась.
Намного чаще, чем о Заре, думал Печигин в тюрьме о Полине. О ней, о Касымове, о разговорах в кафе на «Пролетарской», о многих других московских местах и людях. Ему казалось, что если удастся хоть один разговор, хоть одного человека или место вспомнить до конца, с абсолютной точностью, то он непременно выберется из тюрьмы. Нужно было только достичь того, чтобы воспоминание стало убедительней окружающего, чтобы запах Полининых духов заглушил вонь «севера», а давний спор с Касымовым позволил не слышать чесания Муртазы на соседних нарах, – и это будет первым шагом на свободу, зароком того, что его оправдают и выпустят. Полина притягивала его память сильней всего, кажется, никогда с тех пор, как они расстались, он не думал о ней с таким упорством, как теперь, в камере. Выражения её лица, её платья, места и ситуации, в которых они встречались, её снимки в журналах (эти когда-то ненавистные Печигину и не похожие на неё фотографии вспоминались гораздо отчетливей живой Полины, вытесняли и подменяли её) – всё это почти заслоняло от него тюрьму, но достаточно было кому-то из сокамерников шумно повернуться на нарах, чтобы память сдалась под напором реальности, укрыться в ней не удавалось. Бессилие памяти обостряло ставшую уже привычной тоску, она обжигала с новой силой, и Олег давил, морщась, на свои синяки, чтобы заглушить её физической болью. Это помогало.
Как-то на прогулке среди слонявшихся взад-вперед между бетонными стенами тюремного двора заключённых Олег увидел знакомую грузную фигуру. Даже со спины не узнать Фуата было невозможно. Стоя у стены, он разглядывал накарябанные на ней надписи с таким же увлечением, с каким когда-то, при первой их встрече, читал на мраморных стелах стихи Народного Вожатого. Переходя с места на место, Фуат то и дело оказывался на пути у других арестантов, обычно они огибали его, но находились и такие, кто грубо толкал поэта, и тогда вся рыхлая гора его тела приходила в движение, он втягивал голову в плечи, кажется, ожидая удара, и что-то обиженно бормотал вслед толкнувшему. У Печигина ещё болели ступни, поэтому он не ходил, как другие, а сидел в углу, глядя на облака над головой, расчерченные на квадраты натянутой поверх двора железной сеткой. Он окликнул Фуата, но тот не услышал из-за стоявшего во дворе гвалта, пришлось подняться и подойти. Поэт узнал его и обрадовался, но совершенно не удивился, как будто тюремный двор был самым обыкновенным местом для встречи.
– И вы здесь?! Очень, очень рад! А то тут и словом человеческим перемолвиться не с кем. Значит, они и вас забрали? Ну ничего, вы же иностранец, вас они отпустят… Не захотят связываться. А мне отсюда выбраться будет посложнее. И ведь я знал! Знал, что рано или поздно они меня возьмут! Теперь одна надежда – на него, – Фуат показал глазами наверх. – На его благодарность. В память о нашей дружбе. О нашей молодости… Послушайте, может быть… – Фуат сощурил глаза, обдумывая внезапную догадку, взял Печигина за руку. – Может быть, они потому и арестовали меня, что я слишком много рассказал вам тогда о нашей молодости? Того, чего не нужно было? А? Может, они испугались, что я еще больше расскажу? Так я расскажу, можете не сомневаться! Я вам такое о нём расскажу, чего никто больше не знает! Только вот что…