Трагический финал предотвращен. Или, во всяком случае, отсрочен.
— Знаете, — говорю я, когда спустя три минуты мне все же удается проглотить злополучную краюху и отсморкаться. — Я бы сейчас с удовольствием прогулялся. Что скажете?
При мысли о том, что можно сбежать на свежий воздух, Китти резво вскакивает из-за стола. В конце концов, такой прекрасный день — солнце прямо льется в окна. Но ее оживление тут же гаснет под напором привычной осмотрительности.
— А как же Джейк? — Джейк — это ее личный агент, который появится по истечении наших сорока минут и, взмахнув волшебной палочкой, превратит меня обратно в тыкву.
— Он позвонит нам, — говорю я, — и мы скажем ему, куда подойти.
— Хорошо, — говорит она, пытаясь воскресить в себе то первое оживление и прикрыть им скучную начинку своего сэндвича. — Тогда идемте.
Я поспешно расплачиваюсь по счету. Отмечу, что есть несколько причин, которые заставили меня устроить этот исход из ресторана. Во-первых, я надеюсь урвать несколько лишних минут общения с Китти Джексон и тем самым спасти почти уже проваленное задание, а заодно мою некогда безупречную, но слегка захиревшую литературную репутацию («Быть может, ее разочаровало, что вы не попытались написать еще один роман, после того как ваш первый роман оказался невостребованным?..» — Беатрис Грин, за чаем, после того как я рыдая бросился в Скарсдейл, к порогу ее дома, моля о сочувствии в связи с дезертирством ее дочери). Во-вторых, я хочу видеть Китти Джексон в движении, а не на стуле. Поэтому я следую за ней, а она следует к дверям, огибая столики и при этом не отрывая глаз от пола — так ходят либо очень привлекательные женщины, либо знаменитости (либо то и другое вместе, как Китти). В переводе на понятный всем язык этот взгляд и эта походка означают: Я знаю, что я знаменита и неотразима — сочетание, по своему воздействию близкое к радиоактивности, — и что вы все в этом зале беззащитны передо мной; и вы тоже это знаете. Мы с вами вместе помним о вашей беспомощности перед моей радиоактивностью, и нам одинаково неловко смотреть друг на друга, поэтому я буду держать голову опущенной, а вы можете смотреть спокойно. Я тем временем разглядываю ноги Китти: они длинные, особенно учитывая ее скромный рост, и загорелые, и загар у нее — не тот светло-оранжевый, что из солярия, а настоящий, густо-каштановый, навевающий мысли — о чем? — пожалуй, о лошадях.
До Центрального парка идти целый квартал. Сорок одна минута. Но ничего, тикаем дальше. В зелени парка плещутся свет и тень, и кажется, будто мы с Китти вместе нырнули в глубокий тихий пруд.
— Я забыла, когда мы начали, — говорит Китти. Взгляд на часы. — Сколько у нас еще времени?
— Все в порядке, — бормочу я. Меня почему-то начинает клонить в сон. Я смотрю и смотрю на ее ноги (но все же не бросаюсь наземь и не ползу за ней на четвереньках — хотя мелькала и такая мысль) и вскоре начинаю различать на ее коже выше колен тончайшие золотые волоски. И оттого, что Китти пока еще так юна, взлелеяна и защищена от всякого хамства и скотства, так искренне не ведает о том, что и она когда-то состарится и умрет (возможно, в одиночестве), и оттого, что она еще ничем не разочаровала себя и мир, лишь удивила своими скороспелыми успехами, — от всего этого кожа Китти — эта гладкая, налитая благоухающая капсула, на которой жизнь ведет запись потерь и неудач, — чиста и совершенна. Под совершенством я имею в виду, что на ней нигде ничего не болтается, не провисает, не морщит, не сборит и не съеживается — она как кожа зеленого листа, только что не зеленая. Совершенно невозможно представить, чтобы такая кожа была неприятной на ощупь, запах или вкус, и уж тем более невозможно представить на ней никакую заразу или, скажем, экзему, даже самую безобидную.
Мы сидим рядом на траве, на пологом склоне. Китти, повинуясь долгу, опять свернула на свою новую роль: не иначе как призрак ее агента, который вот-вот должен материализоваться, напоминает Китти, что она терпит мое общество единственно ради продвижения этой роли.
— Ах, Китти, — говорю я. — Забудьте про кино. Мы в парке, день такой сказочный. Давайте отрешимся от всех! И поговорим… к примеру, о лошадях.
О боже! Как она на меня посмотрела! Все наислащавейшие метафоры, какие только бывают, выскочили из памяти одновременно: раскрытие цветка, солнце из-за туч, внезапное явление радуги. Дело сделано. Кружным, окольным, обманным — не важно, каким путем я проник во внутренние покои Китти, я прикоснулся к ней! И по причинам, мне неведомым — относящимся, видимо, к самым таинственным загадкам квантовой механики, — это прикосновение открывает передо мной неожиданные возможности: словно, перекинув мостик между собой и этой юной старлеткой и ступив на этот мостик, я вдруг оказался недосягаем для окружающей тьмы.
Китти лезет в свою белую сумочку, достает фотографию. Лошадь! Белая звезда на носу. Как зовут? Никсон.
— Как президента? — спрашиваю я, но Китти отвечает мне таким недоуменным взглядом, что я сам теряюсь.
— Мне просто нравится это имя, — говорит она и начинает рассказывать, как она кормит Никсона яблоком: он берет его губами и хрумкает все сразу, и сок пенится парным молоком. — Только мы с ним теперь почти не видимся, — добавляет она с неподдельной грустью. — Меня вечно нет дома, а ему же нужна выездка! Приходится каждый раз кого-то нанимать.
— Ему, верно, одиноко без вас, — говорю я.
Китти оборачивается. Кажется, она забыла, кто я такой. Мне страшно хочется опрокинуть ее на спину, на траву, и я так и делаю.
— Эй! — сдавленно-удивленно, но пока еще не испуганно вскрикивает интервьюируемая.
— Представь, что скачешь верхом на Никсоне, — советую ей я.
— Э-эй! — Китти верещит во весь голос, приходится зажать ей рот ладонью. Она извивается, пытается вывернуться из-под меня, но это не просто — во мне как-никак метр девяносто один роста и сто двадцать кило веса, из которых не меньше трети — живот, точнее, «вываливающаяся утроба» (Дженет Грин, в ходе нашей последней — неудавшейся — сексуальной попытки), и эта утроба, подобно мешку с песком, придавливает Китти к земле. Одной рукой я зажимаю ей рот, другую ввинчиваю между нашими дрыгающимися телами и — наконец-то! — нащупываю язычок молнии на ширинке. Каковы при этом мои ощущения? Ну, во-первых, мы лежим в Центральном парке, пусть не в самом людном месте, но у всех на виду, это факт. Я смутно сознаю, что этими игрищами ставлю под удар свою карьеру заодно с репутацией, и меня это несколько беспокоит. Это одна часть моих ощущений. А вторая, по всей видимости, — неукротимое бешенство, иначе откуда бы взялось это зверское желание выпотрошить Китти как рыбу; и в качестве довеска — еще одно, отдельное, желание: переломить ее надвое и запустить руки по локоть в чистейшую благоуханную влагу или что там плещется у нее внутри, черпать эту влагу горстями, втирать ее в мои гноящиеся «золотушные струпья» (цитата из того же источника) — и исцелиться. Я хочу ее трахнуть (это понятно), а потом убить; или трахнуть и убить одновременно («затрахать насмерть» тоже сгодится, главное — результат). А вот, например, убить и потом трахнуть — это мне ну нисколечко не интересно, потому что мне как раз позарез нужна ее жизнь: внутренняя жизнь Китти Джексон.