— Нет. Мой друг, Громов, пробовал.
— Громов? Здоровенный такой парень, который ограбил «РОБОТА.НЕТ»? Как же, как же. Слыхал. А ты зря голубиные котлеты не ешь. Голубь — птица мира. Когда ешь голубя, чувствуешь, что ешь целый мир, ешь душу мира.
— Желтый Директор? — спросил я. — Это ты?
Он не ответил. Он стоял и смотрел на изразцовую стену и водил по ней пальцем, сдирая ногтем присохшую кровь.
— Где Маша? — спросил я.
— Тысячи лет, — пробормотал он. — Многие-многие тысяч лет я жил, менялся, менял судьбы людей и продолжал жить. Иногда терпел поражение, чаще побеждал, но все равно продолжал жить. Мне было жутко скучно. Революции, войны, смерть — вот что помогало побороть скуку; я испробовал все. Я испробовал сотни личин и сотни судеб. Я захотел убить ваши души, но даже здесь вы меня опередили. Вы убивали свои души сами. Начали с богов, продолжили людьми, закончили кошками и собаками. Обидно.
— Где Маша?! — крикнул я.
Он не ответил.
Тысячи лет…
Я подошел к Желтому Директору и развернул его к себе лицом. Помахал перед ним фотографией, на которой была изображена маленькая тысячелетняя девочка.
— Кто это?
— Я, — сказал директор, высвобождаясь. — И ты мог быть мною. Ты мог отдать мне свое тело. И твоя фотография могла стоять у кого-нибудь на полке или висеть на стене. И была бы эта фотография идолом, и делали бы бюсты тебя и скульптуры — тоже тебя. Но теперь-то какая разница? Я проиграл.
Я кинул фотографию на пол, в кишки, и закричал:
— Где, черт возьми, Маша?
— Я проиграл, — —бормотал он, упершись ладонями в разделочный стол, а взглядом — в отрубленную лапу котенка. — Я готовил тебя как свое новое тело… я отдавал тебе умения… я готовил бунт, но проиграл, слишком привыкший к прогрессу. Этого кота звали Матроскин. Своенравная личность, которую я захотел убить сразу, как только купил, но долго не трогал его. Заставлял ловить мышей — Матроскин отказывался. Лишал молока — Матроскин убегал. Пытался погладить — он царапал мне руки. Единственное, что любил этот Матроскин, так это — коровы, он в них души не чаял. Увидит по телевизору корову — и ну мурлыкать! И все равно я убил его. Я убивал его очень долго, отрубал лапы и хвост, раскаленными гвоздями протыкал глаза… В феодальном мире надо играть по феодальным правилам… понимаешь?
— Где Маша?
— Не знаю я, где твоя Маша. Я даже не знаю, что с тобой делать. Зачем ты мне теперь?
— Я только что силой мысли оглушил пятерых. Как это у меня получилось?
Директор не ответил.
Он взял в руки разделочный нож, прижал его к столешнице лезвием вверх и упал на него грудью.
Когда я подбежал к нему и перевернул на спину, Желтый Директор прошептал, выпуская изо рта пузыри крови:
— Иди в Ледяную Башню. У тебя теперь все мои силы, и их хватит… чтобы взглянуть в зеркало…
А потом он умер.
Меня стошнило. Отхаркиваясь, я выбежал из мясницкой, поднялся по лестнице и остановился у барной стойки. Налил себе водки, а когда допил, увидел желтую маску на полке под стойкой и пухлый блокнот в кожаном переплете.
Я взял блокнот в руки и раскрыл на середине.
Мне надоело, что быдло романтизирует образ тирана. Нет в нем ничего загадочного, мистического — обычный человечишко. Слабый, глупый, сумасшедший. Но дело даже не в этом: просто люди, я имею в виду одноклеточную их разновидность, не видят разницы между Богом и тираном; а если и видят, то предпочитают поклониться тирану и приписывают ему некие мистические свойства, чтобы оправдаться перед собой и, не поверите, настоящим Богом…
У обочины фырчали заведенные фургоны, прикрытые брезентом, на котором был нарисован красный крест в белом круге. Шлагбаум охраняли солдаты с короткими автоматами. Они проверяли всех, кто входил и выходил из больницы. На меня посмотрели почему-то без всякого интереса. Наверное, потому, что я им приказал посмотреть на меня именно так.
Я протиснулся между солдатами и по широкой аллее пошел к больнице. Руки мои дрожали, и я засунул их в карманы, ноги дрожали тоже, и приходилось идти быстрее, шагать шире, чтобы никто не заметил, что я валюсь с ног от усталости.
Всюду горел свет. Он резал глаза, и глаза слезились, и я вытирал их рукавом; по коридорам носились бледные медсестры и бегали солдаты с носилками. На скамейках плотно друг к другу сидели люди с окровавленными повязками, в основном мужчины в военной форме. Кое-кто все время кричал или стонал. На меня несколько раз наталкивались санитары с носилками и матерились, а потом объезжали, но все равно матерились, и я с трудом сдерживался, чтобы не превратить ублюдков в кровавую кашу.
По обшарпанной лестнице, где тут и там виднелись темные пятна, я поднялся на нужный этаж.
Наверху было намного тише. По крайней мере, никто никуда не носился. Я увидел троих мужчин в форме майоров МВД, они о чем-то беседовали, держа руки за спиной. На меня майоры посмотрели с подозрением и, кажется, хотели что-то сказать, но я бросил на них взгляд, и они передумали.
Из Игоревой палаты вышел седой полковник. Вид у него был сосредоточенный и суровый. Он напомнил мне какого-то старинного артиста. Полковник аккуратно, но твердо отодвинул меня с дороги и пошел по коридору. Его ботинки как свайные молоты стучали по плитке.
Я не остановил его и прошел в палату, окунулся в запахи абрикосового освежителя воздуха и водки. Парень, от которого воняло гноем, исчез, его кровать была застелена белоснежной простыней. На подоконнике стояли цветы в разрезанной пополам пластиковой бутылке. Вода в «вазе» помутнела. На тумбочке перед кроватью Игоря пристроились початая бутылка водки, нарезанная кружочками вареная колбаса и банка с маринованными огурчиками. Игорь жевал огурчик, не слезая с постели; ноги его были прикрыты пустым пододеяльником. Мой друг увидел меня и помахал рукой:
— Киря! Мать твою, я уж думал, что-то случилось! Эй, братан, ты скажи, что в городе происходит, а? Военное положение, мать его! Для солдатни самая радостная пора!
— На твоем этаже как раз много солдатни, не последних чинов причем.
— Угу. Сюда почему-то решили офицеров складывать. Зато и тише.
Я сел на кровать против него и спросил:
— Кто это из твоей палаты вышел?
— Кто? А, седой, полковник… ошибся дверью.
— Понятно.
Игорь кивнул на водочку и огурцы:
— Хочешь? Дружбаны на пищевом заводе стырили, пока суд да дело. Все равно производство встало, беспорядок полнейший; даже потом, когда восстановится все, недостачи не заметят… Дружбаны, кстати, недавно заходили, а от меня сразу пошли записываться в добровольцы, в ополчение. Запись происходит в цоколе. Ты как, Кирмэн?