Так что пришлось Данилке вместе с Филаткой бежать к Николаю Угоднику, что между Мясницкой и Маросейкой.
У самой церкви шло строительство — там возводили знатные каменные хоромы.
— Чьи бы таковы? — спросил Филатка.
Если Данилка не знал Москвы из-за своего конюшенного затворничества, то юный скоморох не так уж часто тут бывал, за всяким строением уследить не мог.
Спросили у прохожих. Оказалось, хоромы боярина Артамона Матвеева, одного из государевых любимцев.
— И правильно, что из камня, — одобрил Филатка. — Таким хоромам пожар не страшен. Ты настоящий пожар видывал? Когда вся слобода разом горит?
— Бог миловал, — и Данилка, не в силах вообразить такие страсти, перекрестился.
В церкви первым делом подошли к свечному ящику, осведомились у свечника, не появлялся ли некий человек, не здешнего приходу, но постоянный богомолец, по прозванью Абрам Петрович. Описали человека так, как научил Третьяк, — муж не дороден, стар, седоват, ростом повыше Филатки, пониже Данилки, цветного платья не носит.
Свечник человека опознал. Видел с утра на литургии — а, может, и не его, а кого похожего.
Бабушка, что помогала свечнику — ходила от образа к образу, сокращала огоньки выгоревших свеч и вынимала огарочки, — сказала, что того человека подлинно зовут Абрамом, сам родом с каких-то украин, а на Москве по летнему времени живет в чьей-то бане. Откуда у нее такие сведения, вспомнить не умела.
— Может, в купеческой? — догадался спросить Филатка.
— В купеческой! — подтвердила старушка.
Когда конюхи со скоморохами сошлись в назначенном месте, был уже вечер. Удачи не выпало никому. Затевать новые розыски на ночь глядя не хотелось. Народ бережется — чего доброго, на незнакомцев и пса спустят. И следовало подумать о ночлеге.
— Мы-то на Аргамачьи конюшни пойдем, — сказал Семейка.
Данилка на него покосился. Парню хотелось спросить, где Федосьица. И было неловко еще и потому, что он почуял ту потеху и усладу, которой в жизни еще не знал, и волновался, и горел весь, и пылание это прятал как только мог.
— И у меня есть одна вдовушка на примете, всегда мне рада, — похвастался Третьяк. — Да и Филатка, даром что молод, уже умеет у бабы под бочком пристроиться.
— Давно уж умею! — добавил Филатка.
Данилка глянул на него с некоторой ревностью. Юному белобрысому скомороху на вид было лет шестнадцать, еще и борода не росла. У самого Данилки в восемнадцать кое-что уже пробивалось, и Богдан, вытащив его как-то на свет и разглядев внимательно, присоветовал — то, что есть, сбрить, тогда настоящая борода с усами расти начнут. Но бороды парню не хотелось. Вот усы — другое дело!
С детства он запомнил, что у мужика непременно должны быть усы. И теперь ему казалось, что он их таких навидался — хоть сказки о них сказывай, густых, длинных, и вислых, и торчком, и едва ль не до ушей!
Решили подождать Федосьицу. И ждали вроде недолго, а Данилка весь извелся. Наверно, еще и потому, что впервые в жизни ждал девку.
Все у него почему-то получалось впопыхах. Все — с пылу, с жару. Там, где другой сперва бы возле церкви в праздник самую румяную и длиннокосую высмотрел, да, таясь, до дому проводил, да сестрицу или мамку бы подослал, да у садового забора единственным словцом обменялся, да полгода спустя полненькую ручку бы пожал — там Данилка сразу заполучил девку в охапку, и девка тоже, видать, вся горела!
Федосьица прибежала, когда Третьяк, развлекая общество, скоромные байки сказывал, как сыскал зять перстенек, повернешь — мужской кляп в версту вырастает, и как теща, придя к спящему зятю побаловаться, на такое чудо напоролась…
— Сговорилась я, сговорилась! — С тем запыхавшаяся девка пробилась, минуя старших, прямо к Данилке. — Видела я его — ух, страшный старичище!
— В бане живет? — спросил Данилка, слегка отстраняясь.
Ему было неловко давать себе волю при Семейке.
— А ты как проведал?
Федосьица-то и сыскала кладознатца. Покрутилась вокруг двора того Фомы Огапитова, с девками скоренько знакомство свела. Девки во двор впустили, до баньки довели, обождать велели. Она и передала Абраму Петровичу, как было велено, что-де хотят с ним встретиться и потолковать. Кладознатец назначил время послеобеденное. Он столовался у купца, которому помогал искать еще дедом закопанный горшок с деньгами, и не хотел лишаться сытного обеда.
— Гордый! — определила Абрама Петровича Федосьица. — Привык, что все к нему на поклон идут! И хитрый! А что, спрашивает, ты сама, девка, тоже придешь? Я, говорит, клад один недавно взял, так там колечко с бирюзой было в два рубля, я его себе оставил — вот, думаю, ласковой девке бы подарил!
— Видишь, и твой прибыток наметился, — поддразнил Третьяк.
Данилка надулся. Колечко в два рубля было знатным подарком для девки с Неглинки. У самого-то таких денег не водилось…
— Стало быть, в обеденное время встречаемся у Варварских ворот, знаете, где ветхая церковь Всех-святых-на-Кулишках? — спросил Третьяк. — Он, Фома-то, как раз там на Солянке двор имеет.
— Ин ладно, — согласился Семейка. — Расходимся, что ли? Пошли, Данила. Вот закроют кремлевские ворота — во рву под мостом ночевать будем!
Но Данилка оказался возле Федосьицы с тихим вопросом:
— Как ты одна до Неглинки-то доберешься?
— Да ты не бойся за меня, — сказала Федосьица. — Я вон с Филаткой дойду, он в обиду не даст.
— Почему с Филаткой? — внезапно охрипнув, спросил Данилка. — По-по-чему н-не со м-мной?..
Всякий парень представляет себе заранее, как начнет девку улещать да как продолжит это богоугодное дело. Данилка, наслушавшись конюшенных баек, уже неплохо разбирался, за что и как нужно хватать. Но о том, что в такую минуту от беспокойства начнет заикаться, — и помыслить не мог.
Федосьица тихонько, зазывно засмеялась.
— А хочешь? — спросила. — Ему-то по пути, он с одной нашей девкой живет.
Данилка несколько помолчал. Хотеть-то он хотел, до такой степени, что весь горел и известное место горячим свинцом налилось. Но полагаться лишь на девичий смех тоже не мог…
— Идешь, Данила? — окликнул, уже отойдя и обернувшись, Семейка.
— А ты? — заступив Федосьице дорогу, прошептал Данилка.
— А коли скажу — нет?
Она шутила, лукавила, проказничала, прекрасно зная, что парню — невтерпеж. Но другого Федосьица еще не знала — что этот самый Данилка имеет в себе гордости, может, поболее, чем вся боярская Дума.
— А коли нет, неволить не стану! — отрубил он, куда и заиканье пропало!
И шагнул в сторону — ступай, мол, девка, куда сама знаешь.
— Экий ты! — Она склонила голову набок и вдруг показала кончик языка.