— Говорят, сваха Тимофеевна богато жила и тебя наряжала, — подумав, заметил Деревнин. — Ты у нее одна племянница была? Своих детей она не нарожала?
— Мор унес. И моя сестрица от него ж померла.
— Брала Тимофеевна дорого, денег, поди, накопила. Где она деньги-то хранила?
— А они не нашли. Деньги-то не у нас лежат, а в надежном месте припрятаны.
— Напрасно, стало быть, воры приходили?
Катерина вздохнула.
— Ты не мучайся, ничем ты ей помочь не могла, — сказал Деревнин. — Вот теперь всему добру хозяйкой осталась, так за помин ее души во многих храмах милостыню подашь, в богадельню денег пожертвуешь или в какую обитель, это свято. Она тебя, видать, любила. У других теток-то племянницы на лавках спят, на войлоках, овчинными тулупами прикрываются, а у тебя одеяльце, поди, беличье было?
— Коли воры не унесли.
— Нет, свет, они не унесли, там сразу, как ты убежала, переполох поднялся. Больше ничего мне сказать не хочешь? Воров, стало быть, не видела? И кто на ваш домишко их навел — не догадываешься?
Все три вопроса остались без ответа.
— Пойдем, что ли, Лукьян Романович, — Деревнин встал. — Поправляйся, девка. Бог с тобой!
Они вышли и притворили дверь.
— И что ж ты такого разведал? — спросил Белянин.
— А разведал я, что она одеяльцем укрывалась. Не шубой! И духоты не любит. А к тебе прибежала в шубе. Стало быть, не сразу в подклет побежала, а в сени, поди, выскочила — коли у той свахи теплые сени, то, может, там шуба висела. Но не у самой же постели! В девичьей светелке шубе не место.
Стенька слушал и на нос мотал — надо же, про одеяло подьячий догадался!
— А коли так, Гаврила Михайлович, то ведь она узнала того, кто тетку убил, — сказал купец. — И выдать его боится. Должно быть, такой человек, что и отомстить может.
— Покойница во многих домах с ней бывала, и их вся Москва знает, и они всю Москву знают, — отвечал подьячий. — Тут кто угодно оказаться может — и теребень кабацкая, и боярин из Грановитой палаты…
— Да ну тебя! — даже отмахнулся купец.
— Думаешь, святые они? Было у нас дело одного, не поверишь, князя, и покончили с тем делом так тайно, что дальше некуда.
— Неужто отпустили?
— Так спину кнутом ободрали, что впредь грешить закаялся. Но по упросу одной верховой боярыни били не на людях, а в подклете. Так ты его, поди, в Кремле видывал — ходит, нос задравши, а спина-то драная… Как меня увидит — рожу-то воротит…
Допытываться, кто из князей воротит рожу, купец не стал — знал, что Деревнин не проболтается.
— Что же ты будешь делать, Гаврила Михайлович? — спросил Белянин.
— То, что ты потаенно меня зазвал, — это хорошо. Это в наших руках козырь. Никто не знает, где эта девка, а я знаю. И сдается мне, что это дельце еще с одним увязано. Слыхал, может, в Конюшенной слободе тоже бабу удавили. Вот Степа по тому делу ходит. Так у той вещи-то пропали.
— Гаврила Михайлович!.. — начал было Стенька, да осекся. Он чуть было не напомнил при постороннем человеке о душегрее с кладовой росписью.
— А ты, Степа, примечай. К той Устинье ночью тайно приезжали, так? А эта сваха Тимофеевна по всей Москве хвостом мела, во всех домах ее принимали, все ходы-выходы были ей ведомы. Смекаешь? К ней не за деньгами и не за хламом, видать, приходили. Простых воров девка бы выдала, так бы расписала — мы бы их как живьем увидали. Помяни мое слово — дела между собой увязаны. И я бы так не говорил, кабы добился от дармоедов из Разбойного приказа правды о том кружале, где Родьку опоили. Идет, Лукьян Романович, какая-то игра. Кто-то из лесных налетчиков, видать, с Разбойным приказом стакнулся и чужими руками жар загребает, соперников уничтожает. И в такой игре всякий, кто знает лишнее, — готовый покойник… Поэтому, Лукьян Романович, остерегайся. Сам присматривай, как дом на ночь запирают.
— Девку-то когда у меня заберешь? — напрямую спросил взволнованный купец.
— Подержи денька два, придумаем что-нибудь. Ты меня угостил, я тебя предупредил — в расчете?
Когда спускались, Стенька заглянул в столовую палату. Сласти со стола еще не прибрали, и он, пока старшие поминали общих знакомцев, утянул печатный пряник в виде петуха.
На улице немедленно поймали извозчика и велели везти себя к Земскому приказу.
При извозчике о делах говорить остерегались — самый разбойный народ. Как на Москве шайка налетчиков заведется, так при розыске и выходит, что разъезжали на извозчиках…
В приказе же Стеньку едва ль не за ухо поймал подьячий Колесников.
— Где тебя нелегкая носит?! Возьми вон книгу, что мы в Стрелецком приказе одолжили, неси скорее обратно! Вернешься — вон шесть грамоток разнести надо, гляди, не перепутай! Я тебя знаю — ты аза от буки не отличишь!
После бурной ночки, да еще с набитым брюхом, только с грамотками и бегать… Как Стеньку в сон ни тянуло а все поручения он выполнил и отправился домой.
Первым делом, оббив снег с сапог и войдя, протянул пряник. Наталья взяла, положила на стол, но смотрела лютой волчицей.
Понимая, что иначе жена и не должна глядеть на проболтавшегося всю ночь шут знает где мужа, Стенька без слов снял и повесил служилый кафтан и начал расстегивать теплый, подбитый заячьим мехом, зипун.
— И где ж ты, сокол ясный, пропадать изволил? — с издевкой спросила Наталья. — Уж туда бы и ворочался, где ночку ночевал!
Странное дело — когда Наталья просто молча занималась делами, или в мирном настроении говорила о каких-то домашних заботах, или даже прихорашивалась перед зеркальцем, лицо ее было обычным, без избыточной красы. Стоило же ей разозлиться на мужа — лицо оживлялось, румянец загорался, глаза сверкать принимались, и делалась она такой красавицей, что и глаз не отвести.
Судя по тому, что жена хорошела прямо-таки на глазах, Стеньке следовало готовиться к словесному сражению.
— А коли хочешь знать, так иди к Деревнину и спрашивай! — отвечал муженек, уверенный, что уж к подьячему-то Наталья на ночь глядя не побежит.
— По его делам ходил, что ли?
— Вишь ты, догадалась!
— Всю ночь?
— Покараулить нужно было, — видя, что вспышка бабьей ярости вроде бы откладывается, охотно и радостно начал Стенька. — Знаешь, где Никитские ворота? Ну, там. Двор там есть, боярина Морозова, а рядом — еще один, и по розыску так выходило, что на том дворе тайно варят брагу и носят продавать к кружечному двору, и торговлю целовальнику перешибают…
Это была вечная московская беда — невесть откуда возникающие брага, вино и вовсе уж диковинные напитки, от которых наутро у доброго человека голова гудит, что твой колокол, и глаза открываются с такой натугой, что увязшую в осенней грязи телегу выволакивать — и то, сдается, легче!