Однако уже стоял и Сытный двор, и мыльни, и поварни, и прочие хозяйственные строения. Время было обеденное — Даниле очень хотелось, чтобы Башмаков велел тут же конюхов и покормить. Все ведь уж есть собрались!
Его внимание привлекла толпа сокольников, с гомоном вывалившихся из-за угла.
Они были в нарядных малинового бархата кафтанах довольно неожиданного кроя — грудь без пуговиц, а с большим двуглавым орлом золотного шитья, и где это чудо застегивалось, сбоку ли, на спине ли, Данила не понял. Рукава кафтанов вызвали некое воспоминание — и лишь потом, когда толпа втянулась в гульбище, опоясывавшее подклет, и быстро протекла, и исчезла за углом, он сообразил, что такие, с присборенной головкой, от плеча до локтя широкие, а от локтя до кисти — узкие, видывал он вроде бы еще маленьким в Орше или каком-то другом городишке, но не на мужчинах, а на женщинах…
И цвет, и то, как стремительно пролетели малиновые кафтаны, и даже то, что сокольники, спеша по гульбищу, были видны лишь по пояс, вдруг вызвало не то чтобы яркое воспоминание, нет — а словно иголка проколола ткань, натянутую между тем, полузабытым, и этим, не всегда радостным для Данилы миром. В крошечную дырочку устремилась душа, успела глотнуть того аромата, еще бы глоток — ан нет, затянулась дырочка. Дыши, раб Божий, тем, что дадено, не суйся к невозможному…
Данила в который уж раз дал себе слово не тратить деньги на глупости, а подкопить и уехать наконец домой, поискать родню. Хотя он обжился в Москве, а все назад тянуло.
— Ну, слава те Господи — избыли службу, — сказал, подходя, Богдаш. — Теперь и поесть не грех.
В Коломенском уже началось лето — солнце в середине дня так припекало, что впору было искать тень. Данила сперва и встал с конями под огромный, надо полагать, столетний клен, да пока Богдаш воеводин ответ отдавал, тень уползла — парень сам не заметил, как грезил наяву уже на солнцепеке.
— Ботвиньи бы теперь, — подумав, ответил Данила. — Холодненькой, с лучком, с огурчиком…
— С осетринкой! Да с севрюжинкой! — Богдаш расхохотался. — Да на ячном квасе, да чтобы хрена туда поболее!..
Данила отвернулся — коли товарищу пришла охота его вышучивать, то пусть сам с собой веселится. И к чему прицепился? Что смешного в желании отведать ботвиньи? Тем более — позавтракали сухомятиной, хлебом с солью, даже чем запить не нашлось, так торопились.
— Что, Данила? Расхотелось ботвиньи?
Парень не ответил.
— Да ладно тебе! Думаешь, я есть не хочу?
Уже не в первый раз Богдаш напарывался на такое молчаливое сопротивление. Данила не то чтобы проявлял вредный шляхетский норов, а явственно показывал, что шуток не понимает и не любит.
— Да что ты, свет?
— Чем тебе осетрина провинилась? — буркнул Данила.
— Да тем и провинилась, что соленая. А мне бы свежатинки…
— Вот дослужимся до чинов — будем свежую рыбу есть, — пообещал Данила. — Будут нам с тобой астраханских осетров живьем привозить да в пруды пускать. Вон как у боярина Милославского…
Государя всуе поминать не стал. Рыбные пруды лишь у царя да у самых богатых бояр, князей и гостиной сотни купцов были заведены. Ну, еще в иных обителях — инокам без рыбы нельзя.
— Ботвиньи, стало быть, хочется? А придется пирогом обойтись! Велено нам немедля в Хорошево ехать, дьяк письмо пишет, мы свезем. А в Хорошеве уж отдохнем денька два, пока коней соберут.
— На что коней? Государь в богомольный поход поднимается?
— Нет, иное — хочет, чтобы у него на глазах молодых стольников конской езде учили. Сюда и Семейка приедет, и наш Тимофей, и Тимофей Кондырев с Ивашкой своим, все тут соберемся!
Богдаш забежал на поварню, разжился пирогами с морковью, дали им и по ковшу овсяного кваса. Квас выпили тут же, пироги ели по дороге. Путь до Хорошева был неблизкий. До Кремля, а от него — по Никитской, да через Никитские ворота, да все прямо, прямо — и верстах в десяти от тех ворот оно и обозначится, с заливными своими лугами, с Троицким храмом, со старым деревянным дворцом, куда любил приезжать еще покойный государь, с
пустующими конюшнями — летом кони денно и нощно пасутся под открытым небом. А их всего — ни много ни мало, а четыре сотни голов наберется…
Добрались под вечер, в ту тихую пору, когда ветер унялся, небо ясно, солнце словно остановилось на небе, желая подольше греть проснувшуюся землю, и душа впадает в благостное состояние возвышенного созерцания, — тело же, повинуясь ей, отказывается напрочь от всякого лишнего движения.
Богдаш прелестями природы пренебрегал, помышляя лишь о том, как бы поужинать поскорее, разуться наконец и растянуться на сеновале. Он поспешил на поиски задворного конюха Устина Геева, который тут был за главного. Нужно было передать грамоту о приводе лошадей в Коломенское.
Данила отъехал на Головане в сторону — нашел место, откуда лучше всего были видны спокойные табуны. Особо паслись мощные возники, кони, каждый из которых был способен летом катать хозяина с семейством в санях; особо бродили статные аргамаки; особо кормились крепкие гривастые бахматы, быстрые и неутомимые. И в отдалении виднелся самый веселый табунок — кобыл с жеребятами. В Хорошеве были особые кобыличьи конюшни, куда в случные месяцы водили жеребцов из Больших и Аргамачьих конюшен, а к самым дорогим коням, которых водить по зимнему времени взад-вперед было нежелательно, доставляли невест прямо в Москву.
Любуясь табунами, парень ослабил поводья. Голован, вместе с ним проделав долгий путь, умаялся не менее Данилы и на обратном пути ни одной из своих скверных штук не выкинул. Данила и поверил, что хитрый конь смирился…
Бахмат вдруг подался вбок, и пошел, и пошел к одному ему ведомой цели! Данила поспешно взял на себя повод, но Голован был тугоузд, работу поводом понимал крайне редко — и то набирать следовало не на себя, не к седельной луке, а, отведя руку в сторону, тянуть изо всей силы. Тогда зловредный бахмат еще соглашался повернуть свою дурную огромную башку в нужном направлении.
— Тпр-р-р! — крикнул Данила. — Да стой же ты, холера!
Но Голован нес его к кустам, за которыми начиналась рощица. Тут Данила вспомнил, о чем предупреждали старые конюхи: этот подлец горазд счистить с себя всадника о дерево!
Он откинулся назад, думая всем своим весом заставить бахмата задрать башку и остановиться. Голован и не такое видывал — он исправно вскинулся на дыбки и тут же рухнул на передние ноги, задними невысоко взбрыкнув. Такое называлось «козлить» и требовало немедленного наказания. Но Данила, уже научившись вешать плеть на мизинец, еще не постиг искусства в нужный миг ею пользоваться. Хорошо и то, что в седле усидел…
У самых кустов Голован встал и потянулся мордой вперед.
Человек шагнул ему навстречу, человек в недлинной рубахе, как положено парнишке лет четырнадцати, в белых портах. На протянутой ладони лежала краюха хлеба. Конь осторожно снял ее губами с ладони, начал жевать, а человек, совершенно не обращая на Данилу внимания, взял коня двумя руками с обеих сторон под уздцы и притянул вороную башку к себе, и прижался к ней щекой.