— Да неужто та дура-девка не догадалась бы сама вместе с младенцем убежать? Какого ж рожна она ждала?!
— Нишкни!..
Так переговаривалась вполголоса боярская дворня, а Стенька мучился от невозможности задать хоть один вопросец.
Было ясно одно — подозревали в преступлении мужчину, связанного с некой змеей. Вскоре ясно сделалось и другое — как именно вынесли дитя и с рук на руки передали похитителю.
— Одна согрешила — другие терпят! Эх, Господи…
— Тут две женки орудовали — комнатная и дворовая. Портомоя ли, мовница ли, или хоть твоя баба, дядя Михей, — огородница…
— Ты чего на мою бабу поклеп возводишь, пес!
— А с чего — две?
— А одна дитя вынесла из терема, другая его передала…
— Кому?
— А почем я знаю! Тому, кто ждал… Комнатные-то девки в погреб не ходят, они с крыльца кричат — принести-де боярыне того да сего! А та, что ходит да знает…
— Не ври, ни при чем тут погреб.
Стенька насторожился.
Он не знал поименно тех, кто тихонько обсуждал впотьмах пропажу боярского сыночка, и мог разве что по голосу опознать назавтра человека, обмолвившегося про погреб.
— А нора?
— А нору заложили.
— Чем заложили?
— Бочку сверху поставили, ее вдвоем не своротить!
— Капустную бочку, что ли? Так там и капусты уж, поди, не осталось, коли женка крепкая, то и своротит… И вынесли через лаз!.. Он-то, тот, про нору, поди, с самого начала знал…
— Нишкни…
Все это Стенька слушал да мотал на ус. Но недолго он лакомился слухами и домыслами — потому что не могли же Мирон с Феодосием до полуночи нужду справлять. Вернулись мнимые иноки — и тут же разговор об ином зашел. А потом, помолившись, все легли. И Стенька тоже.
Онисий с Максимкой предупредили гостей, чтобы ночью по двору не шастали. Хотя после драки кулаками не машут, боярин удвоил строгость охраны. А отнимать добычу у кобеля ростом с телка — радость сомнительная. Мирон хлопнул себя по лбу — ахти мне, а мой убогий? И, показав Стеньке знаками, что требуется, повел его скоренько в известное место за конюшней, куда по летнему времени бегала мужская часть дворни.
— Полагают, будто какой-то мужик через бабу кого-то из здешних женок подкупил, чтобы дитя вынесли, и тут же то дитя задавил, — шепотом сообщил Стенька. — А вынес-де через нору — лаз у них там какой-то в погребе есть, капустной бочкой заставлен.
— На что лаз, коли усадьба невелика? — удивился Мирон. — Два шага — и вот тебе забор, и переправляй хоть младенца, хоть старца!
— И все они, сволочи, знают, кто тот мужик, но молчат — потому что боярину это объяснять опасно, боком выйдет, — продолжал Стенька.
— Старший сын, что ли? — догадался Мирон.
— Больше некому. Вот тебе скажи, что твой старший твоего же младшего порешил…
— Типун те на язык!
— Но почему же тогда его бабы под пыткой не выдают?
— Только одна, видать, правду знает…
— Что ж они подметное письмо не изготовят, боярину не подбросят?
О причине, которая заставила бы старшего троекуровского сына избавиться от младшего братца, оба молчали: причина известная! Боярин до того младенца возлюбил, что в завещании, того гляди, все ему отпишет.
— Как бы ту подлую девку вызнать? — спросил Стенька. — Кабы ты меня убогим не выставил — я бы, глядишь, с кем из женок знакомство свел. Мовниц-то не трогали, приказчикову жену не трогали, а только тех, кто в горницах и сенях на лавках спали.
— Кабы не твое убожество — ты бы всего не услышал, — напомнил Мирон, и они тихонько пошли обратно в подклет. Сделано это было очень вовремя — Максимка как раз отвязал четверых кобелей, черных и лохматых.
В подклет набилось немало народу, войлоки для гостей кинули у самой двери, но Стенька с Мироном были не в обиде. Красивый инок Феодосий был тут же со своим мешком и сумой.
— А и ладно, — шепнул он, — утром встанем раненько, помолимся, да и поведем убогого в Чудов монастырь. Дайте-ка я с краю лягу, я вас обоих помоложе.
— Нехорошо, честный отче, — шепнул и Мирон. — Ты лицо духовное, ты в середку ложись, а я с краю.
— Делай, как велено, — с внезапной строгостью приказал инок.
Мирон был неглуп — повадка инока сразу показалась ему диковинной. Сладкоречие сладкоречием, а сильно смахивал Феодосий на кречета, что сидит на рукавице под колпачком, ожидая, пока спустят на шилохвостку или иную пернатую дичь. И слышит он голоса, и понимает, что близок миг желанного полета, но медлит хозяин, и тяжко птице от сознания своего плена…
Кабы Стенька не был сейчас лишен употребления языка — посовещался бы с ним Мирон: нет ли, кроме подьячего Деревнина, на Москве человека, который хотел бы разобраться в деле о похищении младенца? Но посовещаться никак не выходило, и Мирон, решив во всем положиться на милость Божью, уступил Феодосию место у двери, помолился про себя ангелу-хранителю и вскоре заснул. Коли с утра из Останкина прийти пешком, да весь день по Москве мотаться дотемна, так и голову приклонить не успеешь — глаза сами закроются.
С каждым днем светало все раньше. И надо же — вечером вроде еще довольно светло, а в подклете, где высоко прорубленные узкие окошечки, хоть на ощупь бреди, а утром только заря занялась — а лучи по тому подклету так и ползут, и все по глазам норовят!..
Стенька ощутил это прикосновение луча к векам, сперва никак не желал просыпаться, потом вспомнил, где он, — и проснулся. Первым делом толкнул в бок Мирона. Тот от неожиданности сел.
Дворня боярина Троекурова как завалилась с вечера спать, так, видно, и не вставала. А вот инока Феодосия с его мешком на месте не оказалось.
Мирон сделал рукой знак — пошли, мол, за конюшню. Стенька помотал головой — коли все спят, надо полагать, и сторожевые кобели еще не пойманы и не привязаны. Как показать Мирону свирепого кобеля — он не знал. Словом сказать — так, не дай Бог, кто-то из дворни проснется и услышит…
Стенька, стоя на коленях, удержал Мирона за край рясы. Мирон ткнул пальцем на место, где уже не было Феодосия, и Стенька понял — коли не гремит лай, не орет покусанный инок, стало быть, кобели привязаны. Он встал и вслед за Мироном вышел из подклета.
Стоило им сделать два шага к конюшне — раздался-таки песий лай, но где-то в саду. Сперва один кобель звал хозяев, потом к нему другой присоединился. Но человеческих воплей не было, и Стенька с Мироном озадаченно переглянулись.
Наконец и голос до них долетел — сторожа бежали разбираться, что обеспокоило псов. А в подклете заговорили разбуженные Фомка, Онисий и еще какие-то мужики, но не конюхи — те при лошадях спали.
— Эй! Сюда! — этот отчаянный крик пролетел над всей усадьбой. Псы на миг притихли.