Однако, увидев Деревнина, входящего в помещение Земского приказа, Стенька испугался — вид у старого подьячего был такой, словно он похоронил всю родню разом.
Деревнин молча подошел к своему месту, сел, поставив локти на стол, уперся лбом в ладони и сидел так довольно долго. Стенька тихонько подкрался и встал рядом, всем видом показывая готовность служить и проявлять рвение.
Деревнин чуть сдвинул голову, увидел краем глаза своего неуемного подчиненного и громко вздохнул.
— Гаврила Михайлович! — ответил на этот вздох Стенька. — А, Гаврила Михайлович?
Деревнин повернулся к нему.
— Не туда розыск повернули, — сказал хмуро. — Ох, не туда! Девки молодые, от смертного ужаса сами не ведают, что вопят…
— На кого показывают-то? — спросил Стенька.
— Друг на дружку. Одна себя оговорила, другая — родную сестру… Ничего не понять, Степа!
Подошел Емельян Колесников, присел рядом с Деревниным.
— У нас сегодня к столу шти богатые, да плечо баранье, да печень с яйцами, — сказал он товарищу. — Моя уж присылала звать. Пойдем к нам, Гаврила, у нас и вздремнешь.
Послеобеденный сон был на Москве делом почти что богоугодным. Человек, который не удосужится хотя бы ненадолго прилечь, казался подозрителен, ведь и немцы в Кукуй-слободе тоже, пообедав, спать не желают.
Подьячий Колесников звал к себе подьячего Деревнина, чтобы после угощения без лишних глаз и ушей обсудить с ним особенности последнего попавшего к ним в руки дела.
Дело оказалось такого рода, что многие невинные должны были пострадать, прежде чем правда обнаружится.
Двор боярина Троекурова считался на Москве не самым богатым. Это у Морозовых, у Милославских под пять сотен дворни набиралось. Троекуров жил не то чтобы небогато — а по одежке протягивал ножки, и больше полусотни при себе на Москве не держал. Был он мужем благочестивым, строгим, уже в годах, и женат вторым браком на князя Пронского дочке Агафье. От первой жены были у него сын, сам давно женатый, да три дочери. Самую старшую, он давно, года четыре назад, выдал замуж. Две младшие до сих пор не были
просватаны, хотя одной исполнилось девятнадцать, другой — семнадцать. Похоронив первую жену, некоторое время боярин пытался жить праведно и безгрешно, однако годы его были таковы, что от одиночества лезли в голову соблазны, и он рассудил по-апостольски: лучше жениться, нежели страстьми распаляться. Молодая жена первым делом родила сына — но, когда, спасаясь от чумного поветрия, вся семья перебиралась в родовую вотчину, годовалое дитя не вынесло тягот переезда. Тогда жена родила еще сына, Илюшеньку, — и над этим пожилой боярин дрожал, надышаться на него не мог.
Хоромы у боярина были таковы, что не всякий из дворни имел доступ в комнаты, а лишь избранные — мамы, нянюшки, сенные девки, постельницы, а мужского пола — ключник и старший приказчик. Когда в терему — молодая жена и две дочки, лишним людям там делать нечего. Но оказалось, что среди самых преданных завелась ехидна. На минувшей седмице в пятничное утро обнаружилось, что трехлетний Илюшенька пропал. Пропал из горницы, где
спал под присмотром мамы, нянек, сенных девушек! А за стенкой спала сама боярыня (Троекуров, как многие благочестивые люди, завел две спальни, чтобы в посты и накануне среды с пятницей ночевать с женой раздельно).
Сперва дитя искали по всему дому — мальчик мог, выбравшись из колыбели, пойти на поиски игрушек или лакомств. Потом вышли во двор, в сад. Их обошли быстро — московские владения боярина были невелики, он жил в самом Кремле, как идти от Спасских ворот к Ивановской площади — налево, за двором князя Сицкого. Принялись громко звать, выбежали и на улицу. Никто из соседей дитя не видел. А на ночь кремлевские ворота запирают — выходит, дитя где-то неподалеку припрятали…
Стали разбираться: Илюшенька пропал в одной рубашечке. Коли бы его похитили с тем, чтобы просто спрятать надежно, то хоть прихватили бы порточки, кафтанчик, шапочку, вынесли младенца завернутым в одеяльце. А так — не иначе, плывет бедное тельце вниз по Москве-реке или же легло на дно, обремененное привязанным к шейке кирпичом… Договорившись до такого ужаса, женки и девки в голос завыли, боярыня упала без чувств.
Не ведающий тонкостей розыска боярин велел обыскать короба и сундучки мам, нянек, комнатных женщин, сенных девок. Уж Бог его ведает, что он там чаял сыскать — мешок с золотом за преступную услугу, что ли? Не нашел ничего подозрительного и взревел басом: хитры, сучьи дочери, да я хитрее! Неужто не ясно: цепные кобели ни разу не взлаяли, стало быть, знакомый человек по двору с младенцем на руках прошел!
Потом вдруг вспыхнула в нем надежда — и он вместе с ключником, которого считал самым преданным из слуг, обошел все закоулки своего двора, лазил и на чердак, спускался в погреба, добрался до всех мест, куда может попасть сбежавшее от присмотра малое дитя и сидеть смиренно, онемев от страха. Ни одного закоулка не оставили…
Наконец боярин, поняв, что любимый сынок пропал не на шутку, сделался грозен и неистов. То ли был он кому-то сильно грешен и наконец осознал это, то ли имел иные основания опасаться происков, но снова кричал, что сыночка вынесли спящего и выдали врагам, нехристям! А кто мог вынести? А это дознание боярин препоручил Земскому приказу, равно и поиски младенца.
Холеных и балованных комнатных баб с девками поволокли на дыбу…
Но чем громче вопили они, тем больше вранья записывали за ними писцы. И тем яснее делалось Деревнину, что настоящий вор сидит где-то в тихом местечке да и посмеивается…
Он не был жалостлив, но на сей раз подьячего проняло. И, посовещавшись с Колесниковым (тот помышлял, как бы перебраться в Приказ тайных дел, и уже оказывал некоторые услуги дьяку Башмакову, так что был в этом розыске не соперник Гавриле Михайловичу), он кое-что надумал…
Стенька узнал про это, когда среди дня подошел к зданию Земского приказа узнать, нет ли чего новенького.
— Степа, нас с тобой к Деревнину требуют, — сказал, спеша навстречу, товарищ его — земский ярыжка Мирон Никаноров. — Пошли скорее!
Они протолкались сквозь обычную у крыльца Земского приказа толпу, взбежали по ступеням, вихрем ворвались и встали перед Деревниным, как вкопанные. Стенька — статный, кудрявый, плечистый, с выкаченными от служебного восторга глазами, а Мирон — маленький, дородный, с глазами-щелочками, с носом репкой, с тощей бороденкой. И не скажешь, что ровесники…
— Пойдем-ка, — подьячий встал и прошел в соседнее помещение.
Оба земских ярыжки последовали за ним. Там он указал им на скамью под окном, сам сел напротив на ременчатом табурете.
— Скажи-ка, Мирон, у тебя те лохмотья целы, в которых ты прошлой осенью на богомолье хаживал?
Стенька невольно улыбнулся — Деревнин шутил! Богомолье заключалось в том, что Мирон и Кузьма Глазынин, переодевшись иноками, ходили по дворам, просили милостыню и высматривали, и выслушивали, не чеканят ли где воровские деньги. Тогда многих служащих Земского приказа использовал Приказ тайных дел, в последнее время получивший немало власти.