— Да коли твой парень за бойцами подсматривает да вести переносит? — спросил Веретенников. — За такое бьют!
— Его побить нетрудно, ты вот со мной совладай! — потребовал Желвак. — Да не толпой наваливайся! По двое выходите! Ну? Кому тут жизнь не мила?!
Так злобно он это выкрикивал, держа наготове кулаки, что немало бойцов повидавшие мужики как-то невольно посторонились.
— Уж так и по двое? — не поверил кто-то. — Высоко замахнулся — как бить станешь?
— А так! — неожиданным ударом, той частью кулака, которую простой человек в драке не знает как и в ход пустить, Богдаш с короткого замаха треснул по шее насмешнику.
Тот, как только что Стенька, рухнул на незнакомый люд.
— Пусти его, купец, не то я тут всех по одному перекалечу!
— Да кто ж ты таков? — удивился Веретенников. — Я как будто всех поединщиков знаю!
— А я в охотницких боях не выхожу, — отвечал Желвак. — Мне дурака валять недосуг, я на государевой службе! Пошли, Данила!
Не желая понапрасну испытывать судьбу, Веретенников отпустил свою добычу.
— Ну? Или мне кулаками дорогу прокладывать? — рявкнул Богдаш, глянув перед собой так, что толпа подалась и расступилась.
Он схватил Данилу примерно так, как только что купец Веретенников, и потащил по проходу, и выволок, и тогда лишь отпустил.
— Гляди, к Водовзводной башне побежали! — крикнул кто-то, стоявший на берегу выше прочих и видевший всю заварушку сверху.
Стенька стоял, безмерно обиженный, и тер ухо, пытаясь понять, цело ли оно внутри. Языка вроде не прикусил, челюсть шевелилась. Походило на то, что зловредный конюх на самом деле его еще пожалел.
Некоторое время спустя зрителям ждать надоело. Сперва свистом они дали знать бойцам, что пора бы снова строить стенки, потом раздался и первый пронзительный крик:
— Даешь боя!
И вслед за ним отчаянный многоголосый визг.
Пострадавшее Стенькино ухо такой радости уже не перенесло. Ругнувшись, он стал выбираться из толпы. В конце концов, не для того его сегодня за порядком следить поставили, чтобы на берегу прохлаждаться…
* * *
— Вот и я в кои-то веки пригодился! — радовался Богдаш. — Ты, Данила, не унывай! Впредь умнее будешь! Жизнь у нас такая: с ума спятишь, да на разум набредешь!
И опять Данила не мог понять — то ли Желвак веселится, то ли скрытно и изощренно язвит. На всякий случай он молчал: гордость мешала поблагодарить за спасение. Хотя, будь на Желваковом месте Семейка или Богдаш, Данила бы уж хоть слово, да вымолвил.
— Со сволочной толпой иначе нельзя, — учил Богдаш, ведя товарища обратно на конюшни. — Каждая сволочь знать обязана, что первая оплеуха ей достанется! Каждая! Коли двое в толпе лаются — остальным праздник, они только теснее смыкаются да подзуживают. А когда каждый знает, что сейчас его могут кулаком ни с того ни с сего приласкать, а кулак-то тяжелый, так уже и ума у сволочей прибавляется. Ты, коли что, так говори — сам на тот свет пойду, да и хоть одного вашего с собой прихвачу! А кого — не сказывай!
Когда пришли, Данила так и ждал — сейчас Богдаш начнет его перед Семейкой и Тимофеем позорить. Но товарища окликнули, он побежал, Даниле тоже прямо в руки щетку со скребницей сунули — никому не было дела до их забот, связанных с Приказом тайных дел и поручением дьяка Башмакова.
На конюшнях опять царила суета. На сей раз все конюхи постарше собрались вокруг потешного конька, ростом с козу, толстенького, гривастого, со смешной мордой, и лохматого до невозможности. Таких на Аргамачьих конюшнях стояло двое, и были также санки — совсем маленькие, но с оглобельками, с расписной дугой, и полагались конькам также седла.
Их завели недавно для маленького царевича Алексея Алексеевича. Из Верха дали знать — завтра государь пожалует! И всякое слово деда Акишева, который помнил, как государь Алексей Михайлович совсем крошечным на таком вот коньке катался, было сейчас законом.
— У государя царевича вся сбруя имеется, да только в Верху хранится, — говорил безмерно довольный дед. — Как велено будет конька седлать — и тогда принесут нам потешные серебряные стремянцы, и с путлищами, и с наконечничками серебряными. А пока он деревянным коньком забавляется. Я того конька видывал! Слыхали — старец Ипполит есть? Что по дереву знатно режет? Вот ему и дали конька из липы вырезать. Потом белой жеребячьей кожей оболокли и на четырех колесцах утвердили, а колесца — железные, прорезные. И к тому потешному коньку седельце изготовили — как подлинное, и с крыльцами, и с подпругами, серебряными гвоздиками обили. И стремянцы посеребренные, и чепрачок алой тафты!
— Так с самого утра принесут? Спозаранку? — вернул деда к завтрашней великой радости Богдан.
— Да, спозаранку. Чтобы лишнего времени они на конюшнях не болтались. Через конскую упряжь всякие чары творят! — грозно произнес дед. — Вон науз, что под уздечкой болтается, — лихой человек туда сунет узелок с кореньями, снаружи и не видно. Или под седло, под чепрачок! Господь вас упаси за государеву упряжь руками хвататься! Сам оседлаю!
Ночью оставили на конюшнях не одного, а троих сторожей. Наутро и впрямь принесли в сундучке из Верха упряжь. Дед принял ее так, как принял бы на руки образ, чтобы нести в крестном ходе.
Данила держался вместе с Семейкой и Богданом. Тимофей был со старшими — он довольно послужил стряпчим конюхом, пора было становиться конюхом задворным. Все надели чистое, кто мог — новое. И ведь странное дело, государь Алексей Михайлович, бывало, без всякого шума на конюшни заглядывал, потому что любил аргамаков страстно и даже выбирал, которого изобразить под седлом на своей конной парсуне. Он мог из своих покоев попасть в Аргамачьи конюшни чуть ли не крытыми переходами, пройдя по снегу лишь несколько шагов до ворот, и еще от ворот — столько же.
Но на Масленицу государь являлся торжественно, с царевичем же — и вовсе впервые…
Настал назначенный час — конюхи выстроились в ряд, готовые рухнуть государю в ноги.
— Идет, идет! — послышалось.
Первым за ограду вошел Васенька Голицын — юный и пригожий стольник, любитель лошадей, которого государь обычно и посылал с поручениями на конюшню.
— Все ли готово? — спросил негромко.
— Все, батюшка Василий Васильевич, — как к старшему, обратился к нему дед Акишев. — И кони, и конек, и лукошко.
Лукошко с ломтями усыпанного крупной серой солью хлеба для подкормки стояло у его ног, обутых по такому случаю в новехонькие желтые сапоги.
— Да ладно вам, будет вам! — совсем близко раздался звонкий голос, в котором явственно чувствовалась улыбка. — Куда вы все? Нешто я сам с младенцем не управлюсь?
И за ограду вошел, сопровождаемый всего лишь тремя из приближенных, государь Алексей Михайлович. Он вел за правую ручку старшего сына — царевича Алексея Алексеевича. В левой ручке царевич держал игрушечную алебарду немецкой работы — с заостренным древком, с лезвийцем в виде полумесяца по одну сторону, а по другую — с нацеленным вниз изогнутым клыком. Был он темноволос, круглолиц, румян — весь в отца, из тех детишек, что растут крепенькими, как грибы-боровички, на радость всем, кто их даже в первый раз увидит.