— Ай, здоров молодец! — похвалили из толпы.
— Даст Бог здоровье в дань, а деньги сам достань! — сразу же отозвался скоморох.
— Гляди, не проворонь! — сразу отозвался из толпы кто-то зловредный.
Стенька усмехнулся и решил пробиться малость поближе к боевой черте. Сверху-то, конечно, виднее, да снизу-то слышнее. Ему же страсть как хотелось знать, о чем будет говорить с бойцами причастный к пропаже деревянной грамоты скоморох.
— Ну-ка, Лучка, грянь! — велел Трещала своему выученику.
Молодой скоморох взял палочки, строго посмотрел на свое музыкальное орудие, примерился — и раздался мелкий отчетливый треск, палки били по коричневой коже все быстрее и быстрее, пока накры не зарокотали, перекрывая шум и созывая всех добрых людей смотреть потеху.
— Ну, Томилушка, пошли стенку становить, — сказал Трещала. — Кто в сгрудку пойдет — ты иль я?
И приосанился — пусть все видят, что не жаль ему дорогой шубы с шапкой, лишь бы покрасоваться перед народом. Томила прекрасно эти затеи понимал и знал, как надобно отвечать.
— Ты биться мастер, а сгрудка — это не бой, а баловство одно. Твой час еще впереди, — довольно громко заявил скоморох. — Дай-ка сегодня я выйду. Только вы уж меня поберегите, расступитесь вовремя. Я вам завтра пригожусь.
— Да не бойся! Уйдешь целехонький!
Народишко меж тем сбивался вокруг накрачея Лучки. Одни нахваливали, другие поругивали — что, мол, тихо бьет. Лучка, не придавая значения гнилому слову, выдерживал ровный рокот, хоть уже и с напрягом — даже губу закусил. Оборвал, когда Томила постучал его ладонью по плечу, — будет, мол, потом наколотишься, сейчас дух переведи!
Стенки выстроились поперек реки, в трех саженях от боевой черты каждая. Становились бойцы в три ряда — первый, обращенный к противнику, ровнехонький, плотный, следующий за ним — пореже, и третий — уж совсем никакой, хотя и от него зависело немало.
— Гляди ты! А сказывали, Гордей-целовальник за Трещалу биться будет! — услышал Стенька прямо возле собственного уха.
— Нет Гордея! — подтвердил другой голос. — За кого же он, блядин сын, выйдет?
— Коли выйдет! Сказывали, захворал Гордей.
— Жаль — боец ведомый…
— Точно ли захворал? — раздался подозрительно знакомый голос.
Стенька, насколько позволяла плотная толпа, повернулся — и точно, Данилка Менжиков!
— А ты что, молодец, его здоровым встречал? — спросили у Данилки.
И тут Стенька даже рот приоткрыл. Он, навыкнув опрашивать свидетелей, уже наловчился чуять вранье. Конюх сказал самые обычные слова — видеть, мол, не видел, — да только Стенька знал, что это не так! Откуда знал — сам бы не мог объяснить.
— Разве у них кроме Гордея и в чело встать некому?
— Так вон же Ногай! — объяснили подлецу Данилке и даже рукавицей показали на рослого мужика.
— Так, значит, если кто об заклад побьется, что Трещала одолеет, то денег не потеряет? — не унимался злейший враг.
Стенька едва не застонал — вот тоже нашел время тонкостям кулачного боя учиться…
— Сегодня-то, поди, не потеряет, ямщики после вчерашнего хоть и бодрятся, а слабоваты, вон и Афонька не пришел, а он у них в челе стоит. Вот коли Трещала против Одинца выйдет, то тут уж хорошенько подумать надобно…
— Одинец одолеет!
— Коли бы у Трещалы были Гордей и Бугай, то и не одолел бы!
— А знать бы, где Гордей прячется!
— Может, он у них не чело держит, а надежей-бойцом стал? Стоит себе тихонько отвернувшись, чтобы по роже не признали?
— А как Трещала даст знак — тут он и выбежит!
— Отродясь Гордей надежей-бойцом не бывал!
Весь этот спор Стенька слушал вполуха — ему было куда любопытнее, что делается на льду. Да и мужикам тоже — они довольно быстро угомонились.
Вдруг грянули накры, словно пробуждая всех, и бойцов, и зрителей. И засвистела, заревела очнувшаяся толпа:
— Даешь бою!!!
Тут же раздался оглушительный визг — женки и девки, заходясь от восторга, стоголосо звенели так, что уши закладывало:
— И-и-и-и!!!
Дыхание понемногу иссякало, и, наконец, осталась лишь одна, самая стойкая, и она завершила победный визг невольным смехом.
Накры зарокотали тише.
Обе стенки разомкнулись, выпустили атаманов. Те вышли — в тулупах, но не слишком длинных, в шапках, но с рукавицами — пока что за поясом. Обвели взглядом вражеский строй.
Томила прошелся перед своей стенкой вразвалочку и даже несколько подволакивая ногу. Оглядел противников, поднеся ладонь ко лбу, потом, скособочившись, пожал плечами так, что башка по уши в плечи ушла. Переступил с ноги на ногу, дав при этом Лучке знак. Тот в рокот накр впустил несколько гулких отчетливых ударов. И пошло!
То, что делалось с Томилой, можно было при желании назвать и плясом, но плясом, в котором ноги сами не знают, что выкаблучится в следующий миг, руки мотаются, словно веревочные, голова опущена. И было в движениях скомороха нечто такое, отчего толпа по обоим берегам замерла. Он плясал ночь, и сон, самый предутренний, когда душа уже знает, что пора пробуждаться, тело же еще удерживается в бессознательном состоянии. И свои, к которым плясун был обращен спиной, тоже словно спали стоя, а он был их общей душой, готовящейся к ослепительному свету дня и ярости боя!
Примерно то же, но не так ловко, проделывал и атаман другой стенки. Ломаясь и словно над самими собой изгаляясь, они сошлись у самой боевой черты.
Томила попытался схватить вражеского атамана за опущенные, будто подвешенные руки, тот их сам вроде и подставил, но скоморох не стал ловить, отступил и вновь приблизился. Тут уж противник захотел поймать его самого. Томила ухмыльнулся.
— А ну, давай! Держи! Хватай! — заорала толпа.
Противник не выдержал — сделал то, что требовалось — ухватил Томилу за кисти. Скоморох резко махнул обеими руками назад, а грудью ударил в подставленную грудь. Удар вышел хорош — противник отлетел и чуть не сел на лед.
— Сшибка! Сшибка! — отметили опытные зрители. — А ну, еще!
Это была первая, а всего полагалось перед началом боя три.
Во второй атаман ямщицкой стенки всю свою тяжесть вложил в толчок и потеснил Томилу. Напоследок же они сшиблись с равной силой — оба отскочили назад и еле удержались на ногах.
— Даешь боя! — грянула толпа, а девки, словно вырвавшись на волю, завизжали с переливами, Стенька даже башкой замотал — до чего пронзительно!
Радость охватила его от этого визга. Он предчувствовал знатную потеху, и счастья прибавляло то обстоятельство, что потехой он мог насладиться не в одиночестве, а вместе с людьми понимающими, включая женок и девок. И снова на ум пришел Вонифатий Калашников — дурень, добровольно покидающий город, где крещеному человеку дана такая прекрасная Масленица! В Соликамске-то вспоминать станет, да слезами обольется…