— Так сковородка-то мне будет?
— Отстань ты со своей сковородкой! — возмутился Стенька. — И без тебя тошно!
С таким хитроумием налаженная им ловушка на гонца из Немецкой слободы сделалась общим посмешищем.
— Ты о чем это, свет? — полюбопытствовал Семейка, как всегда, ласково. — Скажи, не стыдись!
— Да он мне за то, чтобы я молодца приманила, сковородку к Масленице новую обещал, медную, в пять алтын! Кабы не сковородка — я бы и не пошла!
— В пять алтын, говоришь? — Семейка оценивающе поглядел на Желвака, словно бы спрашивая у присутствующих: а что, люди добрые, стоит ли молодец таких денег?
— Дешевле не отдают, как ни торгуйся, — подтвердила Наталья. — Я-то идти не хотела, а он посылал! И каждый раз выспрашивал — что да как. А он-то, конюх-то, как раз и любопытствовал про Печатный двор, а моему-то дураку и радость!
Стенька замахнулся на жену кулаком.
— Тихо, тихо! — одернул его Тимофей. — А то вон Богдаш тебе за ловушку спасибо скажет…
Желвак буркнул нечто невразумительное.
— Ну, я полагаю, надобно разойтись подобру-поздорову, — весомо сказал Деревнин. — Вам — своя дорожка, нам — своя.
— Погоди, Гаврила Михайлович! Ты и вправду веришь, что грамота все еще на Печатном дворе? — спросил Тимофей.
— Пока мой дурак каждый вечер докладывал, что какой-то неведомый добрый молодец на его наживку клюнул и про тайные ходы к печатне разведывает, так верил, — прямо отвечал подьячий. — Теперь уж и не знаю, как быть.
Хитер был Деревнин! И не согласился, и не воспротивился, а ловко извернулся.
— Вот и я не знаю, как быть, — Тимофей обвел взглядом конюхов. — Полезай в седло, Богдаш, да и поедем на конюшни. Больше нам тут делать нечего. Или ты со Степановой женкой недолюбился?
Богдаш невольно поглядел на Стенькину Наталью.
Она же смотрела на него прямо-таки говорящими глазами.
— Сучий ты сын! — кричали те огромные глазищи. — Я-то душой распалилась, к тебе прикипела, спасти тебя хотела! Я-то мучалась, сомневалась, металась, уж и не знала, то ли мужа слушаться и государю служить, то ли тебя, подлеца, любить! А ты-то?!
Желвак как-то неловко развел совсем деревянными руками…
И тут раздалось свирепое:
— Кто стрелял?!?
С двух сторон подбежали два стрелецких караула.
Какое-то время вообще ничего нельзя было понять, шум стоял невообразимый. В этом шуме даже Тимофеев громоносный голос ненадолго потерялся. Наконец Тимофей с Деревниным на пару призвали к порядку всех стрельцов — и участвовавших в ловушке, и караульных.
— Да не галдите так, сволочи! Где старший? — потребовал Деревнин. — Ты, что ли?
Десятник и ответить не успел — в наступившей тишине Богдаш услышал вдруг нечто такое, отчего вздернул опущенный было до того, что короткая борода в тулуп уперлась, подбородок и сказал быстро:
— На конь!
Приказание это относилось к нему же самому — Тимофей, Семейка и Данила с коней не сходили.
Семейка, схватив под уздцы Полкана, вытолкнул его вперед, чтобы Богдаш мог быстро сесть в седло. Ни он, ни Озорной даже не спросили, что такого расслышал товарищ в ночи. И Богдаш тоже ничего не стал растолковывать, а послал Полкана вперед.
Изумленные Деревнин, Стенька и стрельцы не сразу догадались завопить вслед.
Данила скакал бок о бок с Семейкой и чувствовал, как душа наполняется радостью. Ничего в мире не могло быть лучше такой ночной скачки. В ней было неописуемое веселье для души, и оно вместе с морозным воздухом втекало в грудь и расходилось по телу, делая его легким и ловким. И не все ли равно, ради чего сорвался с места и позвал за собой товарищей Богдаш!
Желвак вел погоню почему-то в сторону Москвы-реки.
— Глянь! — наконец крикнул он, когда уж вылетели на берег неподалеку от стены Китай-города. — Уходят!
Тут лишь Данила понял — Богдаш чутким ухом уловил скрип санных полозьев у забора Печатного двора. Пока захлопывалась и вновь открывалась ловушка Земского приказа, кто-то, воспользовавшись отсутствием стрелецких караулов, поспешивших на выстрел, подогнал сани и теперь уходил во всю конскую прыть, уходил тем путем, которым зимой можно было мчаться, не давая никаких объяснений воротным сторожам и не останавливаясь с проклятиями перед решеткой, загородившей улицу.
Сани, освещаемые огромной серебряной луной, уже неслись по льду Москвы-реки, вверх по течению, а куда — непонятно.
Семейка, мысливший быстрее, чем полагалось бы простому конюху, сразу послал своего Ворона вперед, и тот не столько сбежал, сколько съехал на лед, сбился с намета, выровнялся, и уже не Богдаш, а Семейка повел погоню.
— К берегу отжимай! — крикнул Тимофей.
Если конный еще мог выбраться на берег в любом месте, то сани нуждались в нарочно сделанном спуске. И теперь главное было — не дать им до спуска добраться.
Похоже, Голован не меньше Данилы был рад ночной скачке. Парень почувствовал по его ровному, мощному ходу, что силища у бахмата — немереная, и он будет рад, коли позволят еще немного той силы выплеснуть. Данила подбил его под пузо каблуками, хлестнул пару раз поводьями по шее — не сильно, а чтобы понял — незачем сдерживать свой бег. И Голован вынес его вперед, пошел вровень с Семейкиным Вороном.
И сани, и конные миновали Кремль, теперь по правую руку было уже Чертолье.
Те, кто мчались в санях, запряженных добрым возником, поняли — дело плохо, не до жиру — быть бы живу!
Из саней вылетело темное, продолговатое, вроде длинного и битком набитого мешка, покатилось по льду.
— Данила, подбери! — приказал Тимофей.
И Данила, осаживая возбужденного бахмата, направил его к мешку, не сразу осознав, что товарищи-то продолжают изумительно прекрасную погоню, а ему — сторожить теперь эту непонятную вещь.
Сани неслись куда-то в сторону Хамовников.
А в мешке?!
Что может быть в длинном мешке, выкинутом из саней, несущихся во весь мах?
Почему-то первое, что пришло на ум, — мертвое тело! Возможно, то самое, которое исчезло в Хамовниках, хотя было совершенно непонятно, как же оно вынырнуло на Печатном дворе?
Данила всякого навидался и знал, что невозможно лишь спать на потолке — одеяло слетать будет. Прочее же — в руке Божьей. И что иное, такой неожиданной величины, можно вывозить среди ночи с Печатного двора, как не мертвое тело?
Он подъехал к мешку, и тот подтвердил его предположения — по виду был похож на увязанный труп.
Мертвецов Данила не боялся.
С ним уже случилось то, что вышибает подобный страх из подростка основательно. Он проснулся в сарае, на сене, укрытый одним рядном с больным отцом, прохваченный утренним холодом, и даже не сразу понял, что холод — отовсюду… Приподнявшись на локте, он долго смотрел в отцовское лицо, пытаясь уловить дыхание. Дыхания вроде не было, а потрогать лицо пальцем — не мог. Что-то внутри — запрещало. Он отполз, встал на ноги, тихонько, как если бы боялся разбудить, и вышел на двор. Там уже выпроваживали в стадо корову. Данила подошел к хозяйке и сказал ей, что с отцом — неладно. Он уже понял, что стряслось, но мысли в голове были тупые, неповоротливые, почему-то ощущалось сильнейшее облегчение, а слез не оказалось вовсе. И, стыдясь этого облегчения и этого отсутствия слез, он сбежал со двора, предоставив приютившим их хозяевам все похоронные заботы…