— Это он мне что-то припомнил, — Данила вздохнул, припоминая. — Может, что я ему вчера не первому корм задал? И кусаться он лез намедни, да по губе схлопотал…
— Возьми кнут да и поучи его, — велел, подойдя, дед Акишев. — Не то вообразит, будто он тут главный! И будешь ты с ним горькие слезы проливать.
Данила поднялся, взял протянутый кнут, хромая, подошел поближе и пару раз оплел Голована по крупу. Тот подался в сторону, глядя так разумно, будто словами выговаривал:
— А все равно я тебя сильнее уел, чем ты меня!
— Ну, что с ним станешь делать? — спросил Данила. — На мясо разве пустить?
— Коли всех норовистых бахматов на мясо — кого седлать будем? Аргамаков, что ли? — полюбопытствовал Богдаш. — Так они свой жир еле волочат! Ну, сам идти сможешь? Или на закорки тебя брать?
— Сам управлюсь! — Данила не любил принимать помощь.
То есть от Тимофея Озорного или от Семейки Амосова еще мог бы, но не от языкастого и ядовитого Богдана Желвака.
— Как знаешь.
Богдаш пошел по проходу меж стойлами — высокий, едва не головой под самый потолок, и кудри его, удивительной желтизны, были в полумраке как широкий огонек свечи.
— Ишь ты, государевы аргамаки жир еле волочат… — неодобрительно проворчал дед Акишев.
— А то нет? — удивился Данила.
Красавцы-то они были холеные, с лебедиными шеями, и знатно выступали под боярами, звеня заменяющими поводья гремячими цепями, бубенцами на запястьях и даже цепочками в два-три звена на подковах, но коли погнать взапуски любого из этих коней с Голованом, то на первой же версте и станет ясно, что против бахмата им делать нечего.
— Сейчас я тебе, дураку, растолкую, что есть подлинный аргамак, — дед Акишев пошел меж стойлами, даже не глядя, ковыляет ли Данила следом. — Ты в бессмыслице своей полагаешь, будто аргамак — это когда грива по земле метет? Когда хвост хоть веревкой подвязывай? Такого коня под боярыню седлать, бабьим седлом — видал? Вроде креслица! И ездить на нем шагом! Вот — аргамак!
Он указал на сухого, поджарого, хотя корм на государевых конюшнях был хороший, недавно приведенного и еще не изученного конюхами ладного конька.
Позвал:
— Байрам! Байрамка!
Конь повернул голову, посмотрел деду прямо в глаза своими — огромными, темными, пока — спокойными.
— Байрамушка, дитятко… Гляди! Головка у него легкая, малость горбонос, но это еще не примета. Уши длинноватые — вот примета! Холка высокая — еще примета. Зад висловатый… ну, это не главное… А, вот! Щеток у него нет!
В доказательство дед нагнулся, ловко ухватил и, сгибая, приподнял конскую ногу.
— У аргамака грива и хвост небогатые, да их и впотьмах пальцами узнаешь — как шелк. Потрогай!
Данила прикоснулся к черной гриве гнедого конька.
— А вот выведем погулять, осветит его солнышко, и еще примету увидишь. Шерстью он золотист. Бояре не все в конях толк знают. Этого аргамака под себя не всякий возьмет. А он-то и есть самый нестомчивый! Им главное — были бы бока крутые. А для наших дел толстобрюхие не надобны…
Даниле загорелось — взять этого Байрамку да и попробовать, прогнать по льду Москвы-реки, где совсем скоро, на Масленицу, выгородят из снега место для конских бегов. Да какое там! Голован так двинул — ногу до стремени не задрать, больно!
И промаялся Данила два дня, растирая больное место всякой вонючей дрянью, пока не удалось сходить в баню и распарить бедро. И то еще наутро боль чувствовалась.
— Ну, что, убогий, хорошо тебя Голован подковал? — осведомился дед. — Ну да я тебе работу придумал. Ступай в шорную! Будешь там сидеть и трудиться, а оттуда — ни-ни!
Данила уж было обрадовался — наконец хоть кто-то поучит сбрую шить и чинить. Но дед, отлучившись, вернулся со своим любимым лукошком, в котором лежало доверху разного добра, завернутого в холстинки и разложенного по ларчикам.
— Давно пора тут разобраться, — ворчал дед, выкладывая на узкий стол все это имущество. — Вот кто бы мне объяснил, с чего серебро чернеет? Не от сырости же? Вдруг назавтра государь в поход подымется, а у нас не серебро, а хуже грязи подзаборной…
Он стал выкладывать конские оголовья, решмы, бубенцы, что цепляют для звона на конские запястья, гремячие цепи из крупных колец, заменяющие поводья, отдельные чеканные бляхи от ремней.
— И вот чем мы государю сбрую-то украшаем… — Дед Акишев открыл ларчик. — Вот его любимые подвесочки.
Данила не понял — за что их любить? Невидные, не блестящие, что-то тускло-коричневое в серебро оправлено… С острыми кончиками…
— Медвежьи когти это, дурень, — беззлобно объяснил дед. — Сам государь зверя добыл. Большой зверина попался, чуть рогатину не сломал. Государь велел когти в серебро обделать и к сбруе привешивать. Гляди, когтищи-то! Матерый был медведь!
Данила даже рот приоткрыл — оказывается, государь и на медведя хаживал! А он-то думал — все лишь соколами балуется.
— Стало быть, почистишь серебро-то, чтобы сверкало. На оголовье видишь — орел? Чтоб от него искры сыпались!
И все утро Данила добывал эти самые искры…
Ближе к обеду решил поискать Тимофея.
Аргамачьи конюшни были невелики, особо спрятаться негде, притом — на кремлевских задворках, где не только трудились, но и жили в хибарках государевы людишки — пекари, мовники и мовницы, птичницы, весь кухонный чин, даже иные истопники, а истопник в государевых покоях — лицо важное, он не только печами заведует, а и у дверей стоит, стражу несет. Там же в крошечных избушках ютились и местные нищие — чтобы не так далеко было бегать к папертям кремлевских храмов. Один такой домишко, совсем закопченный, занимали Тимофей и Семейка. Чтобы туда перебежать, и одеваться не нужно было — он стоял прямо в конюшенной ограде. Однако бегать сейчас Даниле было несподручно, и он накинул на плечи тулупчик, тот самый, которым год назад снабдили добросердечные девки с Неглинки, и не за услугу, а потому, что стал богоданным крестным сыночка их подружки, Федосьицы.
У самых дверей он увидал Богдана Желвака. Тот нес Тимофею лубяной короб, откуда торчали досточки.
— Принимай гостей! — велел Богдаш, отворяя дверь.
— Принес, что ли? — буркнул занятый делом Тимофей. — Ставь-ка сюда.
Конюхи всякие ремесла знали, не только сбрую — кафтан могли сшить, были такие, что книги переплетали. А иные промышляли изделиями из слюды.
Конечно, изготовить преогромный церковный выносной фонарь-иерусалим, размером поболее ведра, целый терем со слюдяными стенками, с налепленными на подкрашенную зеленым и рудо-желтым слюду прорезными железными кружочками, не всякий умелец мог — да и не так много тех иерусалимов требовалось. А окошко соорудить — это умели многие, и особо удачно трудился Тимофей Озорной.