– А по-моему, непорядочно быть зачисленным в университет, не
имея ни знаний, ни желания учиться, – отрезал дядя Шура. – Ваши рабфаковцы
плевать хотели на образование – им нужны только дипломы и звания, они будут
брать глоткой и партбилетом, из них никогда не выйдет порядочных педагогов и
специалистов, они ринутся на руководящие посты, будут вас погонять, а вы,
истинные интеллигенты, станете вкалывать в школах и воспитывать детей.
Оля от такого выпада просто онемела. Кто так говорит?
Советский журналист? Ведущий репортер «Энской правды»? Так вот какого мнения
дядя о советском рабочем образовании!
– А между прочим, Шурик, это не так и плохо, – сказала вдруг
мама. – Пусть лучше так, чем наоборот. По крайней мере, у нас будет надежда,
что новое поколение будут обучать образованные люди, а не… с позволения
сказать, кухаркины дети, которые без ошибок-то и писать не умеют.
– Не умеют – оно бы полбеды, – фыркнул дед. – Главное – не
хотят!
Услышав полные нескрываемого презрения реплики, Оля так и
ахнула. В ту минуту она поняла, что живет среди затаившихся врагов народа. Нет,
ну не столь категорично, конечно… скажем, среди «шатающихся», среди
потенциальных врагов. И все же – самые близкие, самые родные люди ей абсолютны
чужды классово. Лишенцы какие-то, честное слово!
У нее в семье – совсем как в рассказах писателя Шолохова о
Гражданской войне! Там брат видел врага в брате. А здесь дочь видит врага в
матери, в дяде и дедушке.
Какой кошмар… Ну и что же ей теперь делать?!
Спроси она кого-то из своих друзей (например, того же Кольку
Монахина, который теперь тоже учился в университете и даже стал комсоргом
курса), что делать, ее за руку отвели бы в НКВД – написать заявление на родственников.
Нет, сначала заставили бы отмежеваться от них, а потом подать заявление на
затаившихся врагов. Может быть, даже заговорили бы о перемене фамилии, а то и
имени. И назвалась бы она, к примеру, Виленой или Гэсей (от слова ГЭС, а заодно
похоже на имя известной народоволки Геси Гельман, сподвижницы Софьи Перовской),
а фамилию взяла бы Краснооктябрьская, или Передовая, или Марксова…
Но в том-то и штука, что ни имя менять, ни фамилию (пусть
Монахин сначала сменит свою мелкобуржуазную фамилию, пусть станет Бойцовым,
Красноволжскофлотилиным или Баррикадновым!), ни отрекаться от своей семьи Оля
не хотела. Он их любила – всех: и маму, и дедушку, и Шурика, и тетю Любу, –
любила такими, какие они есть. Но после того разговора Оля жила как будто на
вулкане. Она постоянно ожидала беды. Каждый день. Она знала, что случится
что-нибудь дурное! Но ведь не скажешь об этом никому. Не поймут, не поверят. Ну
просто вещая Кассандра, а не Оля Аксакова!
Внешне она, конечно, оставалась такой, как была. Шли дни,
месяцы и годы. Оля заканчивала уже университет. Она бегала на лекции и в
библиотеку; перешивала старые мамины платья, чтобы не стыдно было из дому выйти
на какой-нибудь праздничный вечер; она с подружками ночи напролет стояла в
очереди за кожаными туфельками, которые вдруг начали «выбрасывать» по обувным
талонам; она подстригла косы и страшно тем гордилась. Ну и, конечно,
участвовала во всех субботниках и других мероприятиях, которые затевал комитет
комсомола. Правда, она пока еще не вступила в комсомол – была на испытательном
сроке, но Колька Монахин, который из комсоргов курса дорос до комитета
комсомола факультета, порою снисходительно бурчал:
– Ну что ж, с тебя, Аксакова, очень может быть, получится
толк! Очень может быть, что ты окажешься перспективным товарищем!
И значительно косил на Олю своим зеленым жадным глазом.
Она опускала голову и отворачивалась.
Колька, бедняга, думал, что Аксакова до сих пор в него
влюблена. Но ей, честное слово, было не до любви!
Она жила под страхом, как под дамокловым мечом.
Особенно жутко становилось, когда в дом приходил товарищ
Верин.
Еще с детства запала ей в память реплика, брошенная как-то
раз дядей Шурой: «Мурзик – он иглу в яйце видит, при нем надо быть осторожней».
Мурзик – это была кличка товарища Верина. Странная, конечно, кличка, но уж
такую дали ему товарищи по партии, им было виднее, как его назвать.
Оле казалось, что Верин с некоторых пор смотрит на нее
как-то особенно. Словно бы знает о ее тайных мыслях, знает, что она трясется за
судьбу родных. Может быть, Верин даже прослышал каким-то невероятным чудом об
опасных, можно сказать, контрреволюционных разговорах, которые вели в ее семье?
«Знает, знает, он что-то знает! – так и билось в голове. –
Знает, то-то и смотрит на меня так, словно насквозь видит!»
Оля замечала, что маму взгляды Верина тоже пугали. У мамы не
yходила тревога из глаз, и вид у нее был такой, словно она хочет Оле о чем-то
сказать, но никак не решается.
Оля тоже хотела предупредить маму о том, что скоро в их доме
разразится беда, надо быть готовой ко всему, – но все не могла решиться
заговорить.
И вот они обе домолчались до того дня, когда арестовали
Александра Константиновича!
Странно, конечно, но Оля почувствовала некоторое облегчение.
Разумеется, любимого дядю Шурика было жалко до ужаса, а все-таки… словно
прорвался давний, болезненный нарыв. Словно хлынул гной и отошло ужасное
воспаление, которое не давало ни жить, ни дышать.
Товарищ Верин после ареста Русанова-младшего неделю не
приходил, но потом появился снова. Ходил он к тете Любе, которая переехала
теперь на «хозяйскую» половину и жила в боковушке, и Оля как-то умудрялась
непременно столкнуться с ним в коридоре. А может, это он с ней сталкивался?
Верин останавливался перед ней, со странным выражением смотрел с высоты своего
роста и молчал. Оля спешила дальше на подгибающихся ногах, но знала, что Верин
таращится ей вслед.