Похороны чоновцев, чьи трупы, наспех закопанные на месте
казни, потом вырыли и перевезли в Энск, были страшным событием даже осенью
девятнадцатого года. Казалось бы, ко многому уже привыкли люди, ан нет – давно
не лилось столько слез и не раздавалось таких отчаянных рыданий, как в тот
день. Александра смутно помнила себя, бьющуюся в руках отца и Шурки, которые
едва удерживали ее. Хотела кинуться в могилу и тоже умереть. Все, всю юность
свою оплакивала она и хоронила в тот день, все милое прошлое уходило в землю
вместе с Тамарой. Так, как в тот сентябрьский ясный день, она не рыдала никогда
раньше – и не будет рыдать впредь. Словно все слезы, прежде не выплаканные,
тайные, запретные, в груди спекшиеся, вырвались, пролились наконец. Лились они
бесконечно, не принося облегчения, и чудилось Саше, что в закрытых гробах,
обтянутых кумачом, не безвестные ей чоновцы лежат, а те, кого она любила, с кем
дружила, с кем враждовала, те, кто умер и о чьей судьбе она не знала ничего,
мало того – чувствовала, не узнает уже никогда: Варя Савельева, муж Дмитрий,
Григорий Охтин, Марина Аверьянова…
Неподалеку от братской могилы лежал и Игорь Вознесенский,
убитый в восемнадцатом году пьяным матросом.
На его похороны Саша не пошла – не смогла. Она даже не знала
о них: металась в жару, сбитая с ног той же эпидемией инфлюэнцы, от которой
умерла Даня и которая зимой восемнадцатого унесла столько жизней. Потом уже
Клара Черкизова рассказала ей, как погиб Игорь. А позже показали ей скромную
могилку совсем близко к восточной стене Петропавловской церкви, в той части
кладбища, где хоронили энских актеров с тех самых пор, как церковь разрешила
погребение лицедеев по христианскому обряду, а не за оградой кладбищ, словно
самоубийц и преступников.
В шестнадцатом году здесь похоронили Якова Грачевского. Это
имя имело для Саши Аксаковой особенное значение. На поминках Грачевского она
заполучила наконец в свои объятия человека, за обладание которым душу готова
была дьяволу продать, но… видимо, дьяволу ее душа показалось слишком неважной
ценностью, потому что не пошло у них с Игорем дело дальше одной встречи.
Вознесенский отшатнулся от нее, словно бы ужаснулся невзначай свершенного
греха, смертного греха – ведь он, как язвила Клара Черкизова, был болен
верностью жене. А Саша была больна страстью к нему, к чужому мужу, и
единственная встреча, конечно, не утолила ее голода, ее жажды, а только
разожгла, распалила. «Я была в раю!» – думала она, воротясь домой после того
свидания. Но райские цветы замерзли зимой… Ей чудилось, одна сплошная,
беспросветная зима настала в ее сердце с тех пор, как она обнаружила, что и
даром не нужна своему любимому. Его имя – Игорь, в котором ей всегда чудился
чуть горьковатый, дымный привкус, стало теперь невыносимо горьким, как слово
«горе».
Они не встречались больше. Только один раз Саша случайно
увидела его: увидела приехавшую в город жену Вознесенского, увидела, с каким
пылом кинулся Игорь в ее объятия…
Это был страшный день – митинги на улицах, бунт в остроге,
убийство Смольникова, трагедия с Охтиным и Шуркой. Было не до разбитого сердца…
но именно это разбитое сердце и причиняло куда больше мучений, чем какая-то там
революция, и голод, и холод, и болезнь Шурки, и даже смерть любимой тети Оли и
Дани. А потом Саша заболела сама.
Как раз тогда комитет недавно образованной Волжской флотилии
пригласил на праздничное выступление ведущих актеров городских театров. От
драматического направлены были Клара Черкизова и Игорь Вознесенский. Клара в
своих накрахмаленных марлевых юбках, с успехом исполнявших роль бархатных, как
всегда, пела ариетки из «Сильвы», «Летучей мыши», «Фиалки Монмартра» (как же, как
же: «Частица черта в нас заключена подчас! И сила женских чар в груди рождает
жар! Карамболина, Карамболетта! Ты светлой юности мечта!» – et cetera). А
Игорь, тоже как всегда, читал стихи своего любимого Блока. Времена с тех пор,
как в госпитальной палате он прочел строки про петроградское небо, которое
мутилось дождем, про то, как на войну уходил эшелон и в том поезде тысячью
жизней цвели боль разлуки, тревоги любви, и тогда-то отнюдь не с восторгом
принятые, изменились вовсе уж безвозвратно. Публика вокруг собралась
озверевшая, способная не просто матом покрыть, а дать в морду актеру – осколку
отжившего мира! – в любую минуту, поэтому Игорь выбрал самые новые, самые
современные, самые что ни на есть просоветские стихи своего любимого, пусть и
заблудшего, пусть и потерявшегося в революционных вихрях поэта.
Он читал только что опубликованную поэму «Двенадцать».
Ну что ж, поначалу публика воспринимала ее строфику –
неуклюжую, словно бы ужаснувшуюся тематикой, – весьма снисходительно, а когда
речь зашла о Кате толстоморденькой, у которой на шее шрам не зажил от ножа,
отмякла и даже начала улыбаться. Ну как тут не порадоваться призыву:
Эх, эх, согреши!
Будет легче для души!
Или:
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
А еще лучше:
Отмыкайте погреба,
Гуляет нынче голытьба!
Что и говорить, внимательно слушали чтеца. И даже не
кричали: «Скорей давай, чего развел шарманку!» – хотя поэма длинная. Но вот
Игорь дошел до последних строк:
Так идут державным шагом —
Позади голодный пес,
Впереди – с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди – Иисус Христос.
Настало молчание. Потом кто-то неуверенно захохотал. А затем
встал какой-то матрос, опоясанный, как водится у этой братии, пулеметной
лентой, и, лениво, буднично проговорив:
– Какой тебе, к непотребной матери, Христос?! Контру в наших
революционных рядах разводить не дам! – разрядил в грудь Игоря Вознесенского
свой маузер.
Он и Клару, наверное, пристрелил бы, да опомнились братки,
заступились за «арфистку». Они же помогли обезумевшей, рыдающей Кларе увезти
мертвого Вознесенского в морг.
Клара не смогла описать того матроса, того убийцу: страх
стер у нее память. Вроде рыжий он был, огромного роста. А Саша вдруг вспомнила,
как они стояли с Игорем на площадке госпитальной лестницы и он говорил – тихо,
бессвязно, словно в бреду: «Я, понимаете ли, трус. Однажды видел сон о том, как
меня в упор расстреливает какой-то рыжий и ражий мужик… стреляет раз, и два, и
три, стреляет из маузера, пули вырывают из меня кровавые лохмотья, а я все живу
да живу, распадаюсь на части, но никак не могу умереть… Страшный сон,
согласитесь?»
Сон оказался не только страшным, но и пророческим…