Среди людей, которые требовали помилования для убийц,
оказались профессор Владимир Соловьев, сын знаменитого историка Сергея
Михайловича Соловьева, а также гуманист и страстный охотник до всяческой
водоплавающей и летающей дичи граф-писатель Лев Толстой. Последний отправил
императору окольными путями письмо, в котором показал себя уже не гуманистом, а
просто деревенской кликушей: «Простите, воздайте добром за зло, и из сотен
злодеев десятки перейдут не к вам, не к ним (это неважно), а перейдут от
дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при
виде примера добра престола в такую страшную для сына убитого отца минуту».
Александр III в ответ только плечами пожал и подумал, что не
зря ему говорили, будто Толстой в последнее время явно не в себе. Не у злодеев
просит снисхождения к тем, кто у них на прицеле, не жертв просит пожалеть, а
убийц! Царь распорядился передать писателю, что, если бы покушение было
совершено на него самого, он подумал бы о снисхождении, но «убийц отца не имеет
права помиловать».
Что касается Анны Федоровны Тютчевой, то фрейлина сама
слышала, как раздраженный Александр III отбросил кипу «прогрессивных» газет,
полных призывов к милосердию, и воскликнул: «Гнилая интеллигенция!» Вот так-то,
господа товарищи.
Русанов вдруг ощутил страстное желание перечитать мемуары
Тютчевой, и Александры Смирновой-Россет, и Николая Греча, и Феликса Вигеля (он
вообще любил читать мемуары, и особенно полюбил в последние «грозовые», как
пели в советских песнях, годы). Но однажды ненастной ночкой эти и подобные
книги, в которых мало-мальски лицеприятно отзывались о «народных угнетателях»,
они с сестрой Сашенькой хорошенько запаковали в клеенку и унесли в дровяной
сарайчик, где надежно спрятали за поленницу. От греха подальше! Между прочим,
сделали так по совету не кого иного, а товарища Верина… Загадочное он существо,
Верин. Честное слово, двуликий Янус, сплошная катахреза, а не человек, враг и
друг в одном лице! Строго говоря, Верин, предварительно запоем перечитав всю
русановскую библиотеку, советовал опасные книжки в печке сжечь, но устраивать
аутодафе у старшего и младшего Русановых, а также у Александры рука не
поднялась, поэтому мемуары Тютчевой et cetera ждали своего времени (эх, эх,
придет ли времечко? Приди, приди, желанное!) в дровянике.
Русанов подумал, что сам Бог его, видимо, оберег от того,
чтобы не уподобиться лягушке-путешественнице из сказки Гаршина: не
продемонстрировать свою эрудицию на допросе. Тогда он уж точно не ушел бы живым
из кабинета следователя!
А впрочем, Бог с ней, с интеллигенцией, гнилой или вполне
доброкачественной. Русанов вернулся мыслями к своим заботам, в частности – к
продумыванию ответов на могущие возникнуть вопросы, вернее, обвинения.
На чем он остановился? На консервных банках, открытых и
наполненных взрывчатым веществом. Как их снова закрыть? Выходило, что нужно
крышки запаивать. Однако даже Русанов, при всей своей технической и
пиротехнической безграмотности, понимал, что мирное сосуществование
раскаленного паяльника и гремучей смеси так же невозможно, как мирное
сосуществование двух антагонистических общественных слоев.
Что же делать?
Но воображения у Русанова не хватило. Вдобавок в камере
начался «великий поворот», и он наконец-то отвернулся от зловонного бака с
парашей. Облегчение было таким огромным, что Русанов, утомленный совершенно
абсурдной мыслительной работой, уснул крепким, милосердным, спасительным сном,
каким не спал еще ни разу после ареста. Во сне он видел себя идущим в колонне
демонстрантов по Красной площади с авоськой, нагруженной консервными банками с
открытыми крышками, в окружении «сообщников» с такими же авоськами. Выглядели
они смешно, однако Русанов чувствовал ужасный страх. Он не хотел видеть лиц
этих людей! Он боялся, что на допросе не выдержит побоев и выдаст их, а так, не
зная, кого он мог выдать? Он шел и старательно отворачивался. И вдруг один из
«сообщников» резко повернулся к нему. Это был Верин… Нет, не Верин, а Мурзик.
Мурзик, кошмар дней и ночей Шурки Русанова осенью шестнадцатого и зимой
семнадцатого года! И все вокруг мигом обернулось тем прошлым кошмаром, когда во
дворе острога был убит Георгий Смольников, до полусмерти избит Охтин, а сам
Шурка отброшен толпой и отделался только сломанной ногой.
Ту страшную сцену Русанов – он твердо знал это! – не забудет
до последнего своего часа. Он не раз видел ее в ночных кошмарах, но сейчас все
было иначе. Не Охтина терзала, избивала толпа посреди Красной площади, а
Мурзика. Обезображенный труп, лежащий посреди тюремного двора, – был труп не
Смольникова, а Мурзика. И даже юнцом со сломанной ногой, лишившимся сознания от
боли, был не Шурка Русанов, а Мурзик.
Сам же Русанов смотрел на всю картину со стороны, вернее,
как бы откуда-то свысока и издалека, словно бы с трибуны Мавзолея, отчего
некоторые детали происходящего были смазаны и плохо различимы. И криков толпы
он почти не слышал, только какой-то хриплый стон, раздававшийся, чудилось, со
всех сторон.
Внезапно его с двух сторон подхватили какие-то люди,
подхватили и принялись поворачивать на бок. Русанов сопротивлялся – они тыкали
его в спину и твердили: «Да повернись ты, какого черта не ворочаешься?»
Русанов вскинулся, отгоняя кошмар, просыпаясь… Да это
очередной «великий поворот», происходящий в камере! Он лежал неподвижно и мешал
своему соседу, вот его и ткнули чувствительно. И вовсе не стон никакой
отдавался в ушах, а дыхание и храп страдальцев, населяющих камеру…
Русанов опять устроился лицом к параше и привычно задержал
дыхание. Чуть разлепив веки, он заметил, что в камере стало светлее. Ага,
значит, уже брезжит ранний весенний рассвет… Интересно, удастся ли еще поспать
до шести, до побудки?
Снова смежил веки и, уплывая на зыбкой волне дремоты,
подумал: «Меня вчера не вызывали на допрос. Наверное, сегодня…» И слабо
улыбнулся, вспоминая «консервные банки»: «Кажется, я ко всему готов!»
Русанов ошибся. К тому, что его ожидало, он был совершенно
не готов.
* * *
Из сугробов Александра выбралась на более или менее
проторенную тропу и, скользя на наледях, побежала по ней, не глядя на
памятники, которые сто раз видела, и не читая надписи, которые знала наизусть.