Возвращаясь, они хвастались друг перед другом, кричали, смеялись, боясь хоть на секунду замолчать.
Девушка явилась домой пьяная и растерзанная, а мать у нее была женщина действенно строгая — тут же принялась пытать дочь и допыталась до всех подробностей, потащила ее в милицию, потом к врачам на экспертизу.
Четырем друзьям грозили суд, приговор, колония строгого режима для несовершеннолетних. Но родители бились яростно, наняли лучших адвокатов, адвокаты уговорили родителей девушки согласиться на материальную компенсацию, а саму девушку — забрать заявление… Все кончилось благополучно. А Илье было даже обидно: друзья совершили настоящее преступление, а он ничего не сделал, только изобразил ради товарищеской солидарности (иногда думалось, что, возможно, и они изобразили — включая белобрысого…)
Потом была долгая законопослушная жизнь, все оправдавшая и списавшая, но Мельчуку мнительно казалось, что кто-то об этом знает, кто-то затаился и вдруг объявится в самый неожиданный момент и скажет: «А между прочим, этот уважаемый и приличный человек в групповом изнасиловании участвовал!»
У мнительности глаза еще больше, чем у страха: едва Притулов и Маховец приступили к новому судилищу, Маховец уже думал: они же из тюрьмы, вдруг в тюрьму попал тот самый белобрысый (слухи были, что тем и кончил), рассказал им давнюю историю, а они запомнили, они откуда-то знают, что это именно он…
Да нет, глупости, ерунда, не может такого быть.
Мельчук вытер платком лоб, когда подошли Маховец и Притулов, и сказал, стараясь не спешить, веско и просто:
— Ну, можете приговорить: уклонение от налогов, финансовые махинации.
— И приговорим. Пять лет хватит тебе? — спросил Маховец.
— Вполне.
— Пять лет, — утвердил Маховец. На этот раз он не просил никого голосовать.
Впереди у него была цель и он не хотел слишком затягивать время.
— Ну, с Галиной Яковлевной мы уже выяснили, — повернулся он направо.
— Любовь Яковлевна!
— Никак не запомню. Вы согласны с приговором?
— Ничего я не согласна. Всю жизнь живу, как люди живут, — обиженно сказала Белозерская. — Никому зла не сделала.
— Вот! — поднял палец Маховец. — В самую точку! К чему мы и ведем всем ходом наших…
— Дебатов, — подсказал Притулов.
— Да. Дебатов. К тому мы ведем, что именно все люди так живут. То есть — все преступничают.
— Ничего я не преступничаю!
Маховец не захотел больше с нею спорить.
— А это ваша дочка? — спросил он, глядя на Арину.
— Моя — и не приставайте к ней. А ты если тронешь, — сказала Любовь Яковлевна отдельно Притулову, — то я не посмотрю на твое ружье, я тебе все глаза вырву, понял?
Притулов улыбнулся:
— Пока не собираюсь.
— И потом не собирайся!
Маховец поднял руку:
— Тихо! Дайте девушке сказать. Признавайся, девушка, в чем виновата. Быстро дадим тебе годик и пойдем дальше.
— Аборт сделала! — сказала Арина с вызовом. Вызов был адресован не столько Маховцу и Притулову, сколько матери. Та одернула ее:
— Никто не просит на весь автобус орать!
— А везти меня в Москву — кто просил? — еще громче сказала Арина.
— Есть страны, за аборт в тюрьму сажают! — крикнул Димон.
— Ты можешь помолчать, идиот? — повернулась к нему Наталья.
— Ага! — ухватился Маховец за новый поворот. — Значит, не девушка виновата, хотя тоже виновата, а мама ее подбила! И еще строит из себя неизвестно что! Любовь Яковлевна, это как понимать? Вам известно, что за подготовку преступления дают больше, чем за само преступление?
— Не лезьте в семейные дела! — отрезала Любовь Яковлевна.
— Неуважение к суду, — заметил Притулов. — А мы вот что сделаем. Пусть дочка мамашу сама судит. Тебя как зовут, девушка?
— Арина, — ответила она, отводя глаза от нехорошего взгляда Притулова. — Не буду я ее судить.
— Будешь! — твердо сказал Притулов.
— Вы совсем, что ли? Родную дочь на родную мать натравливаете! — закричала Любовь Яковлевна.
— Да неужели? — изумился Маховец. — Нам и натравливать не надо, она вас и так ненавидит. Скажи, Арина. Только правду. Скажи.
И Арине очень захотелось это сказать. Она, в общем-то, было дело, говорила матери разные слова, в том числе и ругательные, но, во-первых, это было не при людях, а, во-вторых, от матери все отскакивало, как от стенки. «Кричи, кричи, — приговаривала она. — От крика умней не станешь».
Она казалась Арине иногда какой-то несговорчивой глыбой, для которой одна радость в жизни — давить на дочь и не давать ей жить. Арина даже сон видела, страшный: будто берет она в руки большой молоток, каких в жизни не бывает, бьет равномерно мать по голове и кричит: «Скажи, что ты дура!» — а та спокойно улыбается и отвечает: «Сама дура!»
И Арина громко сказала:
— Ненавижу! Чистая правда!
— Ариша! — ахнула Любовь Петровна. — Ты что?
— Да, ненавижу! — твердо повторила Арина. — Я сто раз тебе говорила, а ты не верила! Вот теперь будешь знать! А то убьют, а ты так и не узнаешь. Вот, знай теперь!
— Люди же! — просила Любовь Яковлевна.
— Слышала! — ответила Арина. — Только и слышала: люди, люди, люди, что подумают, что скажут! Тебе кто дороже вообще, люди или я? И кому вообще надо все, что ты со мной делаешь, мне или тебе?
— Да тише ты, господи! Что я делаю-то, опомнись!
— Дышать не даешь!
00.25
Зарень — Авдотьинка
Маховец оставил мать и дочь доругиваться, а сам, сопровождаемый Притуловым, шагнул к Наталье и Куркову.
Курков был готов сознаться в чем-нибудь вымышленном, потому что преступлений за ним не водилось. Не считать же таковым пустячный случай мелкого воровства, о котором Леонид если и вспоминает, то с улыбкой — и даже, возможно, слегка гордится им, потому что не деньги украл, не кусок колбасы, а краски, два тюбика краски украл у художника-ветерана, модерниста в русле традиции, Альберта Жувачева, жившего в окраинной избушке, которую гордо именовал мастерской. Жувачев был настолько же бездарен, настолько и гостеприимен, то есть — безгранично и с азартом. Где-то в городе была у него нормальная квартира и нормальная семья, которую он навещал раз в неделю, чтобы помыться, а остальное время сидел в своей избушке, заросший бородой, и вечно у него собиралась художественная и артистическая молодежь. Там Курков встретил Наталью и возникла у них во время выпивки взаимная симпатия, скоро перешедшая в отношения.
Жувачев в тот вечер угощал — как, впрочем, и всегда: брат у него жил в Германии, занимался какой-то коммерцией, а заодно рассовывал по салонам творения Жувачева, спрос на них был, а вывозил их брат за границу хитроумно, предъявляя таможне в виде самодеятельного творчества своего сына, не имеющего художественной ценности (творчество имеется в виду, не сын). Мальчик стоял тут же и кивал, таможня давала добро. Таким образом, деньги у Жувачева водились.