Весенний воздух, душистой волной плеснувший в лица, чуть не сбил узников с ног, и то, чем они дышали совсем недавно, показалось не воздухом, а какими-то чуть-чуть разбавленными кислородом помоями. Надышаться им, однако, не дали: сразу же засунули в стоявшую возле каменного наружного забора машину. Машина, чего уж никак нельзя было ожидать, оказалась не фургоном с зарешеченным задним окошечком, в каких перевозят заключенных, а обычным автомобилем щегольского лилового цвета. Внутри тоже было не душно, и пахло приятно, хоть и не по-весеннему: подвешенная к лобовому стеклу картонная елочка распространяла новогодний запах хвои. Баканин отметил, что, возможно, в последний раз вдыхает хвойные ароматы: неизвестно, доживет ли он до следующего праздника Нового года, а если и доживет, то уж точно не может ожидать в тюрьме танцев вокруг натуральной ели, украшенной сверкающими разноцветными шариками и гирляндами. Отметил безо всякой грусти, даже с иронией. Когда столько потеряно, нечего жалеть о пустяках.
— Куда нас везут? — Вадим Мускаев не потерял любопытства к окружающей обстановке — наверное, в отличие от Баканина, еще на что-то надеялся. Баканин думал, что Мускаеву не ответят. Тем не менее один из спецназовцев расщедрился на краткую реплику:
— В Управление ФСБ.
— А-а, — удовлетворился ответом Мускаев. Эта известная аббревиатура символизировала для него возможную перемену в судьбе.
Баканин воспринял сообщение равнодушно. Не все ли равно, куда его везут? Если он и ждал перемен, то только к худшему и старался запастись душевными силами, чтобы во всеоружии встретить новый крутой поворот. Что бы ни случилось, он будет спокоен. Он дал себе слово быть спокойным. Его уже ничем не удивить… Вадима вот Мускаева только жалко. Хватит ли сил у бухгалтера справиться с тем, что еще обрушится на них? Валентин попытался выдавить из себя хотя бы несколько утешительных слов, но не получилось. Утешить Мускаева ему было нечем. Так же, как и утешить себя. А притворяться не стоило. Оба они дошли до такой душевной точки, где не остается места притворству.
В здании, куда доставили Баканина с Мускаевым, их снова разлучили: Валентина повели в один кабинет, Вадима в другой. Напоследок они успели переглянуться.
«Вот и все, Вадим, наверное, больше не увидимся», — попытался взглядом сказать Баканин. Он не знал, понял ли Мускаев его безмолвную сигнализацию, но надеялся, что, по крайней мере, бухгалтер почувствует исходящую от начальника (от бывшего начальника — теперь они оба в одинаковом положении) искреннюю симпатию. Может, хотя бы это его подбодрит…
В кабинете, куда доставили Валентина, находился следователь. Довольно-таки молодой, статный, привлекательный, соломенный блондин с синими глазами. «Ну вот, опять красавчик, на мою голову», — неприязненно оценил следователя Баканин. После негативного опыта с «важняком» Алехиным от одного вида этого холеного блондинчика у Баканина встали дыбом мельчайшие волоски на коже. Спокойно, Валька! Ты дал себе слово сохранять выдержку!
А «блондинчик» Володя Поремский всматривался в сидящего напротив него человека — такого же светловолосого, как он сам, только грязного, заросшего, потускневшего, словно присыпанного пеплом поражений. Но не сломленного… нет, не сломленного! Поремский заключил это из того, что Баканин, готовясь к новой стычке с силой, готовой, как он вправе думать, уничтожить его, подсобрался, непроизвольно напряг мускулы: «Ну же, нападайте! Какие еще гадости вы для меня припасли?»
— Валентин Викторович…
— Да, я.
Баканин ожидал от нового следователя любых слов. Только не тех, которые прозвучали:
— Меня зовут Владимир Дмитриевич Поремский, я следователь Генпрокуратуры. Простите меня, Валентин Викторович.
— Что-что? — Баканину показалось, что он ослышался. В следующие секунды показалось, что это новая разновидность игры, которую ведет с ним следователь, как кошка с мышью. Но следователь говорил:
— Да, Валентин Викторович, я прошу у вас прощения за все, что вам пришлось пережить. Вас, невиновного, обвинили в убийстве, бросили в камеру, издевались над вами. И закон вас не защитил, потому что это совершили люди, которые, вместо того чтобы следить за исполнением закона, присвоили себе его права. Я в этом не участвовал. Я ничего об этом не знал. Но от лица всех честных работников прокуратуры и милиции я прошу у вас прощения за то, что мы по незнанию терпели в своих рядах этих, — По-ремский сглотнул крепкое армейское ругательство, — этих, короче, нечестных граждан. Не сомневайтесь, они понесут заслуженное наказание. Но чтобы разобраться, что именно произошло, я должен сейчас побеседовать с вами. Пожалуйста, соберитесь с силами и постарайтесь отвечать на мои вопросы.
Что-то вздымалось из глубины пересохшей, выжженной, растрескавшейся Валькиной души. Что это, неужели радость? Счастье, свобода — неужели все это снова для него? Верить было боязно. Но даже если не верить — разве может ему повредить то, что он расскажет новому следователю все, что довелось ему пережить с того вечера, когда он, беспечный и спокойный, вошел в кабинет майора Эдмонда Дубины? И Баканин, загоняя, запихивая, утрамбовывая неуместную, может статься, радость обратно в глубину своего существа, сказал:
— Мне вам прощать нечего: я вас впервые вижу, и вы передо мной ни в чем не виноваты. В любой профессии попадаются люди честные и нечестные. Пусть честные отвечают за себя, а нечестные за себя: по-моему, так будет по справедливости. А на вопросы я отвечу.
Это был один из самых нестандартных допросов в практике Володи Поремского! Нестандартность заключалась в том, что он скорее напоминал не допрос, а монолог: Валентин Баканин во всех подробностях излагал историю своих злоключений, а на долю следователя оставались лишь уточняющие вопросы. Оказалось, что память Баканина ничуть не ослабела за период пребывания в СИЗО, и хотя в последнее время все дни для него объединились в какую-то вязкую серую кашу, за предшествующими датами он, хотя бы приблизительно, мог следить. Он помнил имена и фамилии всех, чьими стараниями его там держали. Что касается своего бизнеса и всего, что с ним связано, Баканин проявлял удивительную четкость мышления. Учитывая и другие полученные сведения, картина преступления вырисовывалась во всей полноте…
Как, оказывается, долго Валентину не с кем было поделиться рассказом о своих бедах! Он говорил, говорил и говорил, и вот запас невысказанного начал иссякать, потом на донышке осталась последняя порция слов, потом и того не осталось… Когда слова кончились, Баканин взглянул на следователя неестественно потемневшими, расширенными глазами — и ни с того ни с сего начал валиться набок. Поремский вскочил, чтобы подхватить его. — Врача! — крикнул Володя Поремский.
Александрбург, 11 апреля 2006 года, 10.10.
Марина Криворучко — Александр Турецкий
Собираясь на работу в половине восьмого утра, Марина Криворучко не удержалась, чтобы не выпить чашку зеленого чая. Это вошло у нее в привычку, несмотря на то что зеленый чай, вообще говоря, на нее плохо действовал: за удовольствие отведать этой горьковатой желтой (кстати, ничуть не зеленой) жидкости приходилось в течение дня расплачиваться усиленным сердцебиением, повышенной нервной чувствительностью, а то и головной болью. Ну так что же: эта повышенная возбудимость, этот стук сердца ей даже нравились. Позволяли ощущать, что она еще жива… Но, кроме того, она ценила зеленый чай за то, что его неподдельная, не замаскированная сахаром горечь позволяла ей хоть ненадолго отвлечься от горечи мыслей о мужчинах, которые были рядом с ней на протяжении двадцати лет и которых она никогда больше не увидит, потому что они, как это называется по-английски, присоединились к большинству… И еще одном мужчине, который пока что не пополнил ряды покойников, но надо полагать, до этого недалеко. Он сгниет в тюремной камере или его прикончат на зоне. Этот мужчина был какое-то время близок ей, по крайней мере, то, что между ними происходило, принято называть близостью между мужчиной и женщиной. Она никогда не любила его; теперь понимает, что не любила… Но сейчас, когда она думала о Вальке Баканине за чашкой чая, полной утренней зеленой горечи, что-то проснулось в душе Марины. Вряд ли это называлось любовью, но, возможно, это называется совестью? Марина скривилась: то ли от вкуса чая, то ли от вкуса мысли. Ей поздно играть в проснувшуюся совесть. Если это странное чувство проснулось после всего, что случилось, пусть засыпает снова. Ничего уже не исправить. А когда ничего исправить нельзя, совесть способна стать оружием самоубийства… Нет уж, Марина не хочет умирать. Правда, и ту жизнь, которую она ведет, трудно назвать полноценной.