Разве могут проникнуться этими чувствами такие, как Валька Баканин? Валька работает не меньше Ефимова, пожалуй, даже больше, но делает это без напряжения, с легкостью, будто танцует. Он любит свою работу, он любит все, что делает, поэтому у него все и всегда получалось лучше. Поэтому он никак не возьмет в толк, как это можно — обратить заводы в деньги, воспользоваться акциями? Он хочет развивать производство, не мыслит себя без него… А Ефимова трясет от производства. Он намеренно выбрал свою профессию, потому что имел наивысшие шансы достигнуть в ней высот, но никогда ее не любил. Да любил ли он хоть что-нибудь? Страшно, достигнув сорокалетнего рубежа, задавать себе такие вопросы. Нет, надо прийти домой, завалиться спать, так сказать, посиестить… Потому что другие вопросы, которые он собирается себе задать, будут еще страшней.
Смерть Парамонова не произвела на Леонида особенного впечатления. Ему в подробностях о ней доложили, сообщив при этом, что убийство представлено как самоубийство, дело закроют. А у него и не было никаких сомнений, что дело закроют! Уже тогда у него с Ксенией и ее начальством было все схвачено… Как-то на удивление безболезненно, безобидно сошла ему с рук эта смерть. Главное, никаких переживаний. Возможно, потому еще, что он не мог представить Парамонова умирающим, не в состоянии был вообразить процесс расставания с жизнью этого человека, который всем напоминал отлично отлаженный механизм. Словно выключили машину. Ну или сломали, разница небольшая. Даже если употребляется красивое сочетание «мертвая машина», есть разница между сломанным аппаратом и жутким покойником, умершим неестественной смертью. Раздробленный череп, выплеснувшиеся мозги… нет, никак не представляется эта картина. Ну и отлично. Мир праху твоему, Парамонов. Кажется, твоим прахом стала ржавчина. Покойся на свалке агрегатов, отработавших свое.
Что касается Артура Райзена, с ним обстояло сложнее. Всем давным-давно было известно, что Ипочка — комок нервов: боязливый, осторожный, стремительный, с тонкими, постоянно влажными пальцами и подвижным, то и дело искажаемым эмоциями лицом. Всегда он больше напоминал человека искусства, нежели человека науки. И с возрастом артистический облик Райзена себя оправдал: в этом человеке проснулась страсть к художественной фотографии, вторая после страсти к химии. Он рассказывал, что в школе посещал студию изоискусства, но художник из него был так себе. Зато в фотографии он себя обрел! Уже ему было лет двадцать восемь, когда купил себе первую профессиональную камеру и начал щелкать, что под руку подвернется. Вскоре у Райзена выработался свой стиль: его привлекали явления грубого, шершавого вещного мира. Груда пожухлых, свернувшихся в трубочки ноябрьских листьев. Длинный белый скол на потемневшей рукоятке лопаты. Некрашеные кирпичные стены в разных ракурсах, то снятые во фронтальной плоскости, то образующие коридор, то уходящие в необозримое небо — о, Ипочка был фанатом кирпичных стен! Несколько его работ опубликовали специальные журналы для фотолюбителей, что побудило его стремиться к новым творческим вершинам. Жена у него была женщиной нетребовательной, к хобби мужа относилась с почтением, поэтому Райзен мог уделять фотографии столько времени, сколько хотел. Как же звали его жену? Тоже русской немкой оказалась, с каким-то дурацким высокопарным цветочным именем: не то Гортензия, не то Азалия, не то вроде бы даже Настурция. Такая же подвижная, миниатюрная и худенькая, как муж. Они гуляли, бывало, под руку по их любимым местам Александрбурга, похожие, как брат и сестра, только Артур после тридцати обзавелся сетью частых мелких морщин на лице, а наследная чухонская принцесса Гортензия-Настурция, когда Ефимов встречал ее в последний раз, хотя была его моложе всего лет на пять, выглядела шестнадцатилетней девочкой. Чересчур, неадекватно молодо выглядела… Где она, что с ней теперь? И как же ее на самом деле зовут? Не стоит внимания. Гортензия (или Азалия) не являлась частью плана убийства. Вся суть заключалась в фотографии. И в стенах.
Бывают, должно быть, фотографы, которые избирают для совершенствования своего мастерства один какой-то объект, допустим, вид из окна напротив. Но таких, скорее всего, мало; большинство, сохраняя верность стилю и, до определенной степени, сюжетам, в материале ищут разнообразия. Вот и Ипочка нуждался в поступлении новых кирпичных стен, новых жутковато-бесприютных городских уголков. Все стены, имевшиеся в его распоряжении, он уже перефотографировал, дальше наступал творческий затор. И друзья, знавшие о его хобби, помогали, указывая ему все новые и новые закоулки, все новые разветвления запущенных окраин. Это было не так уж и трудно: Александрбург нафарширован такими местами, надо только не лениться и побродить по нему как следует.
Когда Леонид, заглянув к Райзену в конце рабочего дня по какому-то деловому вопросу и быстро расквитавшись с делами (которые не были измышлены специально для такого случая, но и не были срочны и важны, как постарался представить это Леонид), предложил прогуляться на окраину, где вид — «точь-в-точь для твоего стиля! Редактор журнала будет скакать до потолка от радости!», Райзен охотно согласился. Моментально извлек из второго сверху ящика рабочего стола цифровой фотоаппарат последней модели, с которым не расставался ни на работе, ни на отдыхе. Он даже не стал звонить своей принцессе Азалии: она привыкла к тому, что супруг может задержаться по дороге, увлеченный тем или иным зрелищем, которое непременно захочет запечатлеть. Принцесса Гортензия была абсолютно не ревнива. И в отличие от Ипы абсолютно не склонна к депрессиям и дурным предчувствиям. Она никогда не верила, что с мужем может случиться что-то плохое. «Такие ужасные вещи происходят с кем угодно, только не с теми, кого мы любим», — считала она…
В Александрбурге сохранилось немало окраинных улиц, не затронутых влиянием растленной и блестящей западной цивилизации. Только шагни с городской магистрали, оторвись взглядом от рекламных щитов, и тебе откроется мир, который не принадлежит нашему времени. Мир, который существует вне времени. Мир, который никого и ничего не ждет. Разрушения на фасадах его щербатых, облупившихся серых и желтых домов очевидны, но производят такое впечатление, будто с годами они не увеличиваются, а остаются неизменными, точно неровный рельеф вековечных уральских гор. Здесь царят тишина и стагнация. Если не располагать картой или не обладать талантом к ориентировке на местности, здесь можно блуждать долго и, выбравшись, не поверить, что выбрался. Некоторое время спустя будет еще казаться, что часть тебя осталась блуждать в этих лабиринтах, где даже весеннее небо кажется раскрашенным в синий цвет потолком, бесконечно проходя мимо одних и тех же подвалов, откуда тянет серые заплесневелые руки сырой, стоячий дух…
Короче, именно то, что любил запечатлевать на своих фотографиях Артур Райзен.
Он, правда, показался разочарованным, когда Леонид, проведя его по этим улицам (расположение которых заранее вызубрил наизусть, как и прочие детали плана), вырулил к типовой школе постройки сороковых — пятидесятых годов, с гипсовыми ложными балконами и с медальонами, содержащими профили писателей-классиков, на фронтоне. Издали школа производила впечатление отлично сохранившейся, даже, вероятно, действующей. Только подойдя ближе, Райзен убедился, что покрывающая стены краска цвета сырого мяса сходит пластами, а Пушкин, Гоголь, Толстой, Горький и Маяковский на медальонах вследствие отсутствия побелки и суровостей уральского климата превратились в прокаженных чудовищ. Артур достал было фотокамеру, воспылав творческим желанием запечатлеть это безобразие, но Леонид остановил его, взяв за плечо: