Они вышли в коридор, пожали друг другу руки:
— Короче, за эти дни я напрягу свою могучую память. Может, что-то и вспомню пользительное.
Хохмач Бабаянц вообще-то был человек серьезный. Если сказал — что-то вспомнит, значит, обязательно придет с информацией.
2
Вот так — медленно допить коньяк, прикурить сигарету от свечки и... Что делать дальше, Ника не знала. Но неловкость, овладевшая ею с приходом гостей, начала понемногу ослабевать, и она снова и снова допивала до дна бокал, услужливо наполняемый сидящим напротив красивым человеком, от которого исходил приятный залах незнакомой парфюмерии. Пространство и время уплыли в бесконечность, и Ника подумала — не так уж и противно будет пойти с ним в постель. Они танцевали под что-то медленное, Ника прижималась щекой к сильному плечу и послушно кивала в ответ на ничего не значащие слова.
Потом все стало на свои места, потому что исчез незнакомый аромат. Бородатый художник Жора поил Нику кофе из огромной кружки и поправлял шелковые бретельки комбинезона, то и дело сползавшие с ее голых плеч. Пламя свечи отражалось в стеклянной двери спальной ниши, где полагалось в это время спать Кешке и где его сегодня не было по причине пятницы, «папиного дня». Ника протянула руку, поскребла ногтями по стеклу:
— Никого мне не надо, кроме моего маленького.
Толстая Алёна вздохнула:
— Хронический случай.
— А жаль, силен был мужик... этот... как его — Бил,— сказал Жора, стараясь дотянуться сигаретой до свечи.
— Странно, куда же это он сбежал,— произнес задумчиво Сеня Штейнбок и стал накладывать в тарелку свекольный салат.
Нике хотелось заплакать — и от всех этих слов, и от выпитого коньяку, и от того, что Кешки не было дома, и просто потому что жизнь не удалась. Но бородатый Жора уронил свечку, Алена разбила стакан, а Сеня вывалил салат на новое платье супруги.
«Господи, ну что же это я! — подумала Ника.— Ведь хорошо-то как!» И прожженая скатерть, и разбитый хрусталь, и Милкино навсегда испорченное «валютное» платье,— об этом надо было беспокоиться и вспоминать десятки подобных и совершенно других историй о свечах, салатах и еще Бог знает о чем, пить — в который-то раз — за Никино двадцатидевятилетие, Кешкино послушание, перестройку и гласность, новый бампер Алёниного «форда», петь давно забытые всеми идиотские песни о мальчике, ковыряющем в носу, и голубых пижамах города Сухуми. О пижамах, правда, пелось уже на лестничной клетке шестого этажа в ожидании лифта.
Ника постояла на углу дома, проводила взглядом разноцветные огни лимузина и пошла домой, не очень уверенно ступая высокими каблуками по разбитому асфальту. Она заметила, как переглянулись в лифте соседи с седьмого этажа — надралась дамочка, и как. можно более независимо прошагала от лифта к двери. С-дверью было что-то неладно, она открылась без ключа, подалась от прикосновения ладони. Ника пошарила по стене рукой, привычно щелкнул выключатель. Успела подумать — как же так, она оставила свет в коридоре, но больше думать было ни о чем невозможно, потому что на полу маленькой прихожей лежал, растянувшись во весь громадный рост, ее недавний знакомый со странным именем Бил, и был он сейчас абсолютно мертв, как может быть мертвым человек, у которого отсутствует значительная часть головы, а то, что от нее осталось, не принадлежало телу полностью, потому что отделялось от него глубокой кровавой бороздой...
* * *
Павел Петрович Сатин с ненавистью смотрел на экран телевизора. Как только лицо нового партийного босса Москвы наплывало крупным планом, он с остервенением жал кнопку дистанционного управления, переключая телик на программу с прямой трансляцией из Соединенных Штатов Америки соревнований по гимнастике. Но спорт он ненавидел еще больше — вот уже более тридцати лет он работал в системе Мосспортторга, из которых последние десять руководил им единолично. Сатин снова надавил на кнопку. Там, в катодной трубке, разыгрывался спектакль, записанный сегодня утром на пленку, действующими лицами которого был партийно-хозяйственный актив столицы с первым секретарем горкома партии в главной роли. Павел Петрович со злостью выключил телевизор и оказался в полной темноте. Сатину стало страшно. До выключателя надо было пройти метров пять, а то и шесть — дачу он себе отгрохал будь здоров, теперь сиди и трясись за железными ставнями. Он пялил глаза, но ничего не мог разглядеть. Почудилось — кто-то крадется к дому с финяком в руке. Страх вжал его в глубокое кресло, он боялся дышать. Старался различить в слабых шорохах летней ночи шаги жены, но до соседней дачи, куда она отправилась играть в кинга, было добрых метров двести. Когда страх стал просто непереносимым, Сатин вспомнил, что можно нажать кнопку дистанционного управления. Из телевизора в него пальнуло громом аплодисментов, но экран тут же высветился, и Павлу Петровичу полегчало.
Он увидел себя на экране, во втором ряду зала, но узнал не сразу — неужели это он, такой старый, толстый и даже какой-то помятый. Да собственно, не все ли равно, если всему скоро наступит конец — и даче с железными ставнями, и телевизору с управлением на расстоянии, да что там телевизору — вообще всей жизни наступит каюк, потому что ему грозит по меньшей мере десять лет тюрьмы, и это будет еще очень хорошо, стольких людей уже шлепнули, а сколько еще шлепнули сами себя, и никто его из этого дерьма не вытащит, а его пасынок, этот сучонок Сашка, следователь херов, так и сказал своей матери — «твоего Сатина из дерьма вытаскивать не буду». А Павел Петрович еще и своим подельникам обещал — не бойтесь, Ленуськин сынок вытащит, не хухры-мухры — старший следователь Московской городской прокуратуры, Александр Борисович Турецкий! А теперь этим сукам, вроде Гдляна и Иванова, да и его пасынок Сашка недалеко от них ушел, до всего есть дело. Один дружок уже дождался «помощи» — Юра Соколов, директор «Елисеевского», что за мужик был, уже восемь лет в земле гниет по милости Сашкиного начальника Меркулова, перестройщика вроде вот этого, на экране, чистоплюи, сукины дети, повылазили из своих норок, вшивота, розовыми пальчиками фужерчики — с перестройкой вас, Павел Петрович! А на хрен нам эта перестройка!
Но это было еще не самое страшное. Перессорились его бывшие хозяева между собой, а он теперь вроде козла отпущения — одни говорят: принимай товар только от нас, иначе разорим тебя до тла, другие: будешь от тех брать продукцию — прикончим. И ведь прикончат, сгинет он, и никто так и не узнает, где могилка. Знает он такие случаи, пропал один завбазой из Очакова, слухи такие, что замуровали его в бетонную плиту...
— За реформу и причем — ускоренную, товарищ Прокофьев! — сказал кто-то с экрана противным дискантом.
Сатин смотрел на толпу, окружившую партийного вождя Москвы, расплывшиеся в улыбках лица, среди которых, его собственное казалось ему наименее знакомым.
— Да ведь это, твою мать, я сказал! — крикнул Сатин в экран.
— На кого ты там орешь? Господи, душно как! Что сидишь с закупоренными окнами? Я выиграла двадцать восемь рублей завтра куплю Сашеньке новый портфель, знаешь, такой модный, с секретными замочками.