— Может, выпьем чего? Я, между прочим, обед проспал.
— Крепкие спиртные напитки на борту самолета употреблять запрещено, — донесся хрипловатый баритон Жукова с плохо скрытой ноткой сожаления.
— Можно взять пару бутылок рислинга, — о живился Бунин, как будто бы он не храпел только что, точно медведь в берлоге.
При помощи стюардессы-сержанта мы устраиваем пикник на борту авиалайнера: опрокинув спинки сидений, импровизируем стол, берем три бутылки рислинга (в развитие ценного предложения Бунина), а сержанточка притаскивает четыре порции холодной курятины и песочные пирожные.
Ныряя в воздушные ямы и прорываясь сквозь плотные облака, мы разрабатываем план дальнейшего расследования. Через час выясняются два обстоятельства: во-первых, нам требуется еще одна, нет, две бутылки рислинга, а во-вторых, наш самолет в связи с сильной грозой в районе Москвы произведет посадку на военном аэродроме под Калинином. Приходится внести в план расследования некоторые коррективы, и мы попадаем в Москву только к десяти часам вечера, проболтавшись три часа в электричке с конечной остановкой на Ленинградском вокзале, откуда я и звоню Меркулову. Выслушав мой короткий рапорт, изредка прерываемый икотой (следствие воздушных ям или — по предположению Жукова — кислого вина) Меркулов предлагает всем хорошенько отдохнуть и явиться завтра в прокуратуру к двенадцати часам.
Вот так, не зажигая света, в одних носках пройти через комнату к креслу, по дороге нажав на кнопку магнитофона. Я дома. Как давно я здесь не был! Месяц, год? Не надо пороть сентиментальную чушь, Турецкий. Всего два дня. Даже пыль не скопилась больше обычного на полированных подлокотниках. Два дня?! Я опустил руку на телефон. Позвонить маме? Сказать, что я жив? Она даже не знает, что я куда-то уезжал. Трубка тихонько дрогнула под ладонью — звонок. Прежде чем ответить, я подумал: и не надо орать в мембранное отверстие, как в Кабуле, а просто снять трубку и спокойно сказать:
— Слушаю.
И я услышал низкий грудной голос.
— Ты приехал.
— Как хорошо, что ты здесь… Нет, как хорошо, что я здесь, — лепетал я какой-то вздор, обнимая прохладное тело Ланы, — я думал, что я никогда, что ты никогда, что мы никогда больше не увидимся.
Мне очень хотелось рассказать ей о кабульских приключениях, хотелось, чтоб она меня пожалела — как солдатка израненного мужа. Грязнов тогда сказал — она равнодушная, а я подумал: неправда, просто гордая. А может, и то и другое вместе? Нет, я не знал, какая она. Я вообще ничего о ней не знал. Я только знал, какие у нее сильные, требовательные руки, я знал, что она самая красивая женщина на свете, каких у меня никогда не было и не будет.
Я закурил сигарету. Лана приподнялась на локте.
— Теперь я знаю, почему ты не зажигал света.
Она смотрела на мою щеку, где красовался огромный фингал.
— Это украшение стоило тех сведений, которые завтра я доложу Меркулову.
— Завтра воскресенье.
— Не важно… В двенадцать мы собираемся в прокуратуре. Ты знаешь, мы, в общем, расследовали обстоятельства убийства Ким.
Я почувствовал, как напряглось ее тело.
— Ты нашел убийц?
Нет, она не равнодушная. Я увидел, как в темноте блеснули ее глаза — два изумруда.
— Одного.
— А сколько их было?
— Понимаешь, это сложная история. — Понимаю. Следственная тайна.
Я усмехнулся. Вообще-то она была права.
Лана откинулась на подушку и прикрыла глаза. И снова стала далека от меня, как и прежде, как в тот день, когда я впервые увидел ее на улице: вот она вошла в метро и скрылась навсегда… Я почти со страхом ждал, что она сейчас как всегда скажет: «Я пойду»…
Она посмотрела на часы и выскользнула из-под моей руки.
— Я пойду…
Я закрыл глаза и увидел себя высоко над желтой землей. Еле слышно прикрылась за Ланой дверь, и, засыпая, я опять услышал, как когда-то, звуки гимна. Ровно полночь… Если верить пифагорейцам, все в жизни повторяется. И ты не можешь вспомнить, когда уже так было. Ты знаешь точно, чувствуешь, ощущаешь — вот точно так все было, но не можешь вспомнить — когда же: вчера? год назад? в предыдущей жизни? Вот так же тихо она сказала: «Я пойду», неслышно закрылась дверь, и сквозь сон я слышал далекую мелодию надоевшего гимна.
В котельной было влажно, душно. Мы с Буниным карабкались по мокрой и горячей лестнице. Вот лестница кончилась, и мы повисли в воздухе, еще минуту — и мы свалимся в полыхающую огнем огромную воронку. И тогда зазвонил телефон. Я хотел крикнуть Бунину — не снимай трубку, здесь нет телефона! — и проснулся. Я зажег свет. Двадцать минут первого. Телефон молчал. Показалось? Я встал, прошел на кухню, взял новую пачку сигарет. Кто-то стоял у входной двери, переступая с ноги на ногу. Я достал туристский топорик и рывком распахнул дверь. На пороге стояла Ирка Фроловская. У нее было такое лицо, что излишне было спрашивать «что-нибудь случилось?». И так было ясно, что что-то случилось.
— Саша, там кто-то залез в твою машину. Я тебе звонила из будки, у тебя телефон не отвечает. Ты извини, что я к тебе врываюсь, но…
— Ты звонила в дверь?
— Ну да, минут пять.
Мы с Иркой помчались вниз — лифт в нашем доме после двенадцати часов на спуск не работает. Я как был — босиком и в одних трусах выскочил на Фрунзенскую набережную. Мой «Москвич» одиноко стоял около дома.
— Они, видно, убежали, — запыхавшись, говорила Ирка, — знаешь, они засунули такую металлическую пластинку с дырками в окно, между стеклами и дверью. Я скорее к телефону, к магазину «Тимур». Звоню, звоню…
— Да, у меня телефон был отключен.
Я открыл дверцу автомобиля, осмотрел внутренности — все было на месте — приемник, эфэргэшный замок — секрет, в бардачке мои перчатки и технический паспорт. Я открыл капот — вроде все в порядке.
— Наверное, они хотели ее украсть, — неуверенно сказала Ира. — Ты только не подумай, что я это придумала.
— Да что ты, Ириш, ничего такого я не думаю.
А что ты здесь делала в это время?
— Да я просто шла мимо. Вот просто шла мимо…
Тут что-то было не так. Если Ирка шла по улице, то как же кто-то осмелился лезть в чужую машину?
— Вернее, я шла-шла, а потом решила посидеть на лавочке в садике…
— Ирка, вот сейчас ты уже придумываешь. В двенадцать часов ночи ты вдруг решаешь посидеть на лавочке в чужом месте. Люди всегда сидят на лавочке в полночь возле чужих домов, когда у них ничего не случается?
Ирина смеется, правда, не очень натурально. А я замечаю, что стою полуголый посреди улицы, с топориком в руке.
— Слушай, пошли ко мне, Ириш, ты мне там все расскажешь, договорились?
Ирина никак не может выдавить из себя слова, и мне кажется, что у нее заплаканные глаза. Смутная догадка мелькает в мозгу и я решительно беру Иру за руку.