– Я позвоню ему сейчас же, – сказал Сергей Сергеевич и
шагнул в сторону, взявшись за ту белесую завесу, которая маячила перед глазами
Полякова, отгораживая его от мира. Оказывается, она была самой обыкновенной
простыней, которой был завешен угол в палате. Поляков успел увидеть спинки
других кроватей, лежащих на них людей, тумбочки, стоящие в проходах.
– Погодите, – сказал он. – Помогите мне встать. Мне нужно…
Он замялся.
– Вста-ать? – протянул Сергей Сергеевич, оборачиваясь к нему
и качая головой. – Вы куда собрались? В уборную, что ли? И думать забудьте. В
ближайшие два-три дня ваш удел – судно. Даже не вздумайте вставать! Вам,
конечно, повезло, удар пули был ослаблен, она ударилась о ремешок портупеи,
оттого и скользнула, и пошла вверх, от сердца, но все же, сами понимаете, рана
есть рана. Да и, пока доставали пулю, пришлось поковыряться, так что…
– Какой калибр? – быстро спросил Поляков.
– Что? А, калибр! – кивнул Сергей Сергеевич. – Шесть и
тридцать пять. В вас стреляли, судя по всему, из «браунинга».
– Ничего себе! – пробормотал Поляков.
– Что? – взглянул Сергей Сергеевич. – Ну, может быть, я и
ошибаюсь. Вам лучше с подполковником Храмовым говорить, а не со мной. Тетя Фая,
позовите санитарку.
Поляков дернулся.
– Да что я, сама не смогу ему судно дать? – проворчала тетя
Фая. – Дурное дело не хитрое.
И она достала из под кровати белую эмалированную посудину со
странным отростком.
– Ну, ну, не зажимайся, – сказала тетя Фая по-свойски,
поднимая с Полякова одеяло. – Небось я вашего брата повидала и нагляделась на
все, чем вы богаты и чему бабы рады… А у меня сыновья твоих лет, оба уже
семейные, и внуков народили, прежде чем на фронт ушли, так что смотри на меня
как на мамашу. А коли не хочешь смотреть, и вовсе зажмурь глаз.
– Один? – просвистел Поляков сквозь стиснутые зубы.
Тетя Фая хохотнула, осуществляя нехитрые манипуляции с его
телом:
– Ну, коль шутить способен при таком деле, значит, скоро
урильник тебе не понадобится.
Наконец она ушла. Поляков, переживая невиданное унижение,
лежал на спине и шепотом матерился сквозь стиснутые зубы. Наконец на душе стало
чуть легче. Может быть, оттого, что он опять начал ощущать аромат, который
испускали три цветка – алый, розовый и белый?
Вдруг ему показалось, что аромат ослабевает. Может быть,
цветы увяли? Может ли так быстро увянуть герань? Он попытался повернуть голову,
но герань стояла слева от него. Плечо заболело так, что Поляков захрипел.
Подождал, пока приступ утих, снова начал поворачивать голову. Снова захрипел.
Наконец не выдержал, решил немножко отдохнуть, а потом продолжать попытки.
Закрыл глаза и не заметил, как уснул.
* * *
– Слышь, Маманья, – сказала Булька, низко наклоняясь к
сидящим женщинам, так что ее щечки еще сильней обвисли, – в санаторий когда
пойдем? Я хоть сейчас готовая.
– А разве сегодня твой черед? – неприязненно глянула
Александра. – Вроде бы Соска должна была идти.
И мысленно выругала себя за то, что назвала Сусанну Якимову
не по имени, а кличкой, которую пришлепнули ей в бараке, словно клеймо.
Вообще теперь почти никого не называли по именам. Булька
этого не выносила! Политические еще держались, но только в разговорах между
собой: если Надя-Кобел слышала обращение по имени, она, чтобы угодить своей
ненаглядной «игрушке», начинала страшно ругаться матом, а могла и отвесить
такую оплеуху либо затрещину, что ослушница долго ходила потом с синяком,
по-лагерному – с фингалом. Но от своего имени Надя отказываться не собиралась,
и даже непременный эпитет, выказывающий род ее пристрастий, можно было не
употреблять.
– А твое какое подзаборное дело, Маманья? – удивилась
Булька. – Тебя что, гремлом поставили? Знай простынки стели на вертолет.
Булька вообще-то говорила довольно чисто: насколько могла,
конечно, насколько хватало ее словарного запаса. Она почти не употребляла
блатных выражений, этой знаменитой «музыки», «фени», продраться сквозь смысл
которой не всякому было под силу. Но все же вполне удержаться от них не могла.
Но сейчас ее что-то несло.
Впрочем, слова были самые простые, обиходные и давно
привычные: гремло – часовой, вертолет – топчан. Все понятно!
– Слушай, – сказала Александра. – Мне, конечно, все равно, и
если ты поменялась с Сусанн… то есть Сос… в общем, если вы с ней поменялись, то
ради бога. Только пусть мне об этом Надя скажет. Чтоб потом не сва́рились.
– Потом будет суп с котом, ясно? – усмехнулась Булька. –
Надя ей скажи, главное! Больше Наде делать нечего, с тобой талы-талы разводить
из-за всякой тартарки.
Помнится, услышав первый раз слово «тартарка», Александра
решила, что это просто обмолвка, вместо «татарка». Потом она узнала, что
«тартар» «на музыке» – еврей.
– Сусанна не еврейка, – уточнила она и почувствовала Катин
валенок, проехавшийся под столом по ее ноге. Кивнула легонько: не тревожься,
мол, я все понимаю, я сдержусь!
– Что-то ты, Маманья, развякалась не по делу, – нахмурилась
Булька, – или на кон хочешь?
«Куда?» – хотела спросить Александра, но сочла за благо
промолчать, опасаясь услышать более известное трехбуквенное слово.
– Надя тебе скажет, что я на крест сесть хочу, остохренело
мне в лес таскаться, – продолжала Булька. – Так что санаторий – самой собой, в
довесок, а главное – крест.
Значит, Бульке приспичило отдохнуть на больничном…
– Булька, ты прекрасно знаешь, что это от меня не зависит. –
Александра старалась говорить как можно спокойней. – Все больничные листы
проходят через доктора Никольского.
Булькины глазки сузились, она приоткрыла маленький ротик, и
Александра тихо вздохнула, представив, сколько разных слов услышит сейчас… А
все-таки поганая «феня» имеет и свои преимущества для непосвященного: не
понимаешь, как тебя оскорбляют и сколь далеко посылают. Однако Булька, против
ожидания, не разразилась бранью, а только усмехнулась:
– Ну, к лепиле так к лепиле, он Наде не откажет, не гуж
какой-нибудь.
Конечно, Никольский не дурак, мысленно согласилась
Александра, только вряд ли Булька от него так уж запросто дождется освобождения
от работ, и Надя для него не авторитет. За такие штуки врачей очень строго
наказывают, всем же хуже будет, если Никольского упекут в карцер или переведут
на другой участок.