Напрасно надеялась…
Она протянула руку и осторожно провела пальцами по его лицу,
счищая снег. Щека была холодна, как лед. Но крепко сомкнутые губы чуточку
дрогнули, когда Ольга коснулась их пальцами. Легкое, едва уловимое касание…
– Он жив, – прошептала Ольга. – Он жив.
* * *
Хосе убил свою Кармен в заснеженном лесу…
Сашка-парикмахер закинул голову Клавки назад, перерезал
горло той же сточенной, но острой золингеновской бритвой – своим величайшим
сокровищем! – которой брил щеки желающим в парикмахерской Пезмога (как расконвоированный,
он имел право ходить из зоны в поселок в любое время дня), сунул бритву в снег,
очистив лезвие, потом еще обтер полой ватника и сложил, спрятал в карман.
Вернулся в бригаду и сел, бледный, около костра.
Перерыв кончился. Конвойный равнодушно поглядел на Сашу. Он
видел, как к этому зэку прибежала девка, с которой тот хороводился, девка из
женской бригады, обрубавшей сучья, а потом они вместе удалились в лесок. Дело
привычное, начальство смотрело на такие штучки-дрючки снисходительно, сквозь
пальцы. Посмотрел сквозь пальцы и конвойный.
Клавки хватилась Надя-Кобел, бригадирша, причем хватилась
довольно скоро: обрубщицы сучьев шли с двух сторон поваленных лиственниц и
сосен, параллельно, а тут посмотрела Надя – с одной стороны лежат голые стволы,
а с другой – все в сучьях да ветках. Надя огляделась, вернулась к тому месту,
оттуда бригада начала двигаться после перерыва, – Клавкин топорик так и торчал,
воткнутый в ствол…
– Нюрка! – окликнула бригадирша Клавкину напарницу. – Где
наша Кармен?
С легкой руки Александры Клавку называли только так.
– А хрен ее знает, – угрюмо пожала плечами Нюрка, которая
этому прозвищу завидовала. – Мне своих дел хватает, некогда за ней смотреть.
Подруги-соперницы совсем недавно в очередной раз поссорились
«насмерть», поэтому Надя понимающе кивнула и двинулась было дальше, но тут
увидела, что у Нюрки руки трясутся и слезы на ресницах замерзают.
– Ну что? – спросила Надя самым грубым голосом, на какой
только была способна.
Нюрка испуганно замотала головой.
Надя вцепилась в ее ватник, подтянула к себе и занесла
правую руку, сжатую в кулак, над Нюркиным лицом. Нюрка вспомнила, как Надя
как-то раз, еще в Котласском лагпункте, одним ударом загнала нос внутрь лица
конвойному, покусившемуся на честь ее «игрушки» (и ей ничего за это не было,
потому что урки стеной стали за Надю, а лагерное начальство побоялось
связываться), тихонько взвыла от ужаса и принялась болтать что-то несусветное.
Надя, не дослушав, кинулась в лес. Нюрка села на комель
листвянки и завыла уже в голос. Конвоир, с любопытством наблюдавший сцену,
сразу почуял недоброе и помчался за Надей. Так, вместе, они и нашли мертвую
Клавку, лежащую в окровавленном снегу.
Истоптанный снег, следы, ведущие прямехонько к тому месту,
где работала мужская бригада, потерянный вид Сашки-парикмахера, а главное – его
влажный, испачканный кровавыми полосами ватник – все это не оставляло сомнений
в личности убийцы.
Надя завопила и кинулась на Сашку с кулаками, однако тут
вперед вышел бригадир мужской бригады и буркнул что-то, конвойному непонятное и
на нормальный человеческий язык непереводимое. Надю, впрочем, его слова
отрезвили. Она опустила кулаки и, всхлипывая и матерясь, побрела в свою бригаду,
предоставив конвоиру возиться с убийцей самому. Сашка, впрочем, не
сопротивлялся и покорно позволил отвести себя в лагерь, посадить под замок в
карцере, но не говорил ни слова.
Вообще все уголовные как в рот воды набрали, и сколько ни
мурыжили их расспросами, а потом и допросами, никто не кололся.
Однако какой-то слух все же по лагерю пополз, и слух этот
был страшен.
Когда весть об убийстве Кармен дошла до Александры, она
отпросилась у доктора Никольского и побежала в столовую, где угрюмо стучала
ложками по дну мисок женская бригада. Аксакова уже поела в санчасти (пусть той
же неудобоваримой гороховой каши, но совсем в другой обстановке!) и просто
подсела с краешку за стол рядом с Катей.
– Слышала уже? – пробормотала Катя, с отвращением глотая
пересоленную кашу. – Вот так-то.
– Почему? За что? – всхлипнула Александра.
– Ну, говорят, приревновал, – буркнула Катя. – А еще
говорят…
– Что?
Катя опасливо оглянулась и мотнула головой: к ним подходила
Булька.
Булька была уркой из нового этапа. Марафетчица, марвихерша
[15] . Вся как выточенная, темно-рыжая, с небольшими, но хорошенькими глазками,
она была бы просто загляденье, когда б не портили ее тяжелые, по-бульдожьи
обвисшие щеки. Потому и прозвали ее Булькой. Впрочем, эти щеки не помешали
Наде-Кобел немедленно в Бульку влюбиться, как только та оказалась в бараке.
Булька оказалась, как выражались поднаторевшие в таких отношениях урки,
«обоюдной», поэтому и Наде ответила взаимностью, и в то же время продолжала
хороводиться со своим кавалером, который пришел с тем же этапом и относился к
«бабским шашням» снисходительно.
Вообще в то время по тюрьмам и лагерям сплошь и рядом пели
частушку:
Ой, спасибо Сталину,
Сделал с меня барыню —
И корова я, и бык,
Я и баба, и мужик.
А что такого? Дело житейское!
Булька из влюбленной Нади веревки вила. Тишина в бараке
нужна была Бульке лишь тогда, когда она хотела спать. Однако в нее словно мотор
был вставлен: она могла спать всего два часа в сутки, а остальное время
оставаться бодрой, оживленной и злой. Ее злило и раздражало все, что было для
нее непостижимо, а пуще всего – чье-то спокойствие, уединение или раздумье. Все
должно было делаться «толпой». Толпой ржать, толпой жрать. Ржать и жрать – это
были любимые Булькины слова. Чтобы лишний раз поржать, она готова была на любые
пакости.