Охтин, который видел целью для себя и молодого Георгия
Смольникова не только откровенный террор, но и дискредитацию советских
выдвиженцев (и планы эти во многом были воплощены в жизнь, вспомнить тех же
Верина и Русанова!), собирал собственные досье на всех, кто мог оказаться в
числе их будущих жертв. Он ведь работал на Автозаводе чуть не с первых дней
начала строительства – с тех пор, как туда понаехал со всей области и Поволжья
самый разномастный народ, поселился в осклизлых землянках и начал и за страх, и
за совесть возводить пресловутый «гигант первых пятилеток». Дядя Гриша спал и
ел рядом с этими людьми, говорил их языком, болел их болезнями, знал их беды,
наблюдал, как развивалась их жизнь. Многие из тех, кто приходил на
строительство в рваных сапогах и гнилых онучах, вырастали в десятники,
бригадиры, мастера, а порой, поднатужившись и выучившись, выходили и в ИТР.
Случалось, делали и партийную карьеру. По ступенькам служебной и социальной
лестницы они поднимались «под приглядом» Охтина. Он знал о них все: кто что
скрыл из своей былой жизни, кто подтасовал факты, кто на кого донес, чтобы
выдвинуться, кто о чем беспардонно солгал. Было много на стройке и тех, кто
когда-то бежал из родных сел, спасаясь от раскулачивания, вернуться туда не
мог, а жить на что-то нужно было, не все ж в медвежьих углах отсиживаться…
Охтин не презирал этих людей – он жалел их, многих даже уважал и наказывал
Георгию хорошо думать, прежде чем пустить в ход ту или иную информацию. Люди
делились для него на тех, с кем можно было ужиться – и кого следовало
уничтожить.
Некоторые материалы, собранные Охтиным, могли разрушить
судьбы людей, в которых ни он сам, ни Смольников не видели врагов. Власть,
конечно, усмотрела бы врагов в ком угодно, однако, с их точки зрения, все
обстояло иначе. Ну, скрыл человек, что отец его был купцом первой гильдии, ну,
принял фамилию жены, чтобы спрятать концы в воду и элементарно выжить, не мешая
выживать и другим, – что ж тут преступного? Охтин говорил Георгию, что их долг
таким людям помогать, хранить их тайны, а не гнобить их. А вот те, кто пытался
пробраться в «социалистический рай» по головам и трупам, забыв или скрыв свое
происхождение ради карьеры, те, кто явно отрекался от своей родословной,
презирал и предавал своих предков, – те не заслуживали снисхождения у Охтина.
На таких он спокойно писал доносы, а в свершившейся расправе видел не дело рук
человеческих, а произволение небес. Таким образом он добился довольно многого.
Что и говорить, советское судопроизводство было ему отличным помощником, ибо
оно, как ни корячилось, делая хорошую мину при плохой игре, все же вполне
следовало неумирающему завету первого чекиста Дзержинского, рожденному еще в
первые постреволюционные «года глухие»: «Для расстрела нам не нужно ни
доказательств, ни допросов, ни подозрений. Мы находим нужным и расстреливаем,
вот и все!»
Многие записи из тетрадок, которые вел Охтин, пригодились
Смольникову в октябре 41-го, когда он задним числом «оформлял» покойного
Григория Алексеевича Москвина своим секретным сотрудником. С лейтенантом
Дудаком, который застрелил «агента Охотника» (так назвал Поляков Охтина, не
удержавшись от искушения бросить высокомерный лингвистический вызов тем, против
кого дядя Гриша в меру сил своих всю жизнь воевал), вступившегося за Ольгу
Аксакову, не удалось расправиться так, как мечтал Поляков. Его просто-напросто
перевели из управления на работу в область. Вся штука в том, что особую
ценность агента Охотника доказать не удалось. Ведь Поляков мог обнародовать в
качестве донесений только самые невинные материалы, собранные Москвиным –
Охотником. Иначе мог возникнуть вопрос: а почему вы, товарищ Поляков, доселе
держали их под спудом, не давали им ходу?
Все тщательно собранные сведения были, конечно, палкой о
двух концах, и палка эта могла, при неосторожном обращении, очень чувствительно
зашибить, а то и до смерти прибить самого Полякова.
На его счастье, в неразберихе начала войны удавались и не
такие авантюры. Однако уже более полугода не касался Смольников тетрадок дяди
Гриши – и недосуг было, и надобности не возникало. Но вот теперь такая
надобность появилась.
Конечно, могло оказаться, что о Василии Васильевиче
Коноплеве там не найдется ни слова. Могло оказаться, да, но все же – нашлось!
Уже скоро Смольников читал строчки, написанные знакомым аккуратным почерком, с
некоторым усилием продираясь сквозь «яти», «еры», «фиты» и «ижицы» (свои личные
заметки Григорий Охтин всегда писал с соблюдением старой орфографии, от которой
Смольников уже успел отвыкнуть). Читал – и огорчался, потому что Коноплев был
по-настоящему хорошим человеком. «Не подлец!» – вынес исчерпывающий вердикт
Охтин, упомянув его главный «грех» перед Советской властью: Коноплев скрыл, что
женат на племяннице энского городского головы Сироткина, которая в первом браке
была замужем за офицером царской армии, убитым еще в 16-м году. Почетное
родство это, конечно, было теперь по-настоящему губительным для Коноплева и его
семьи… «Не стоило, – с огорчением подумал Поляков, – ох не стоило Василию
Васильевичу вмешиваться в опасные шпионские забавы! Тем паче – в военное время.
То сидел-сидел, работал-работал, жил себе мирно, честно, никого не трогая, а
тут вдруг… Неужели придется сдать Коноплева?» – размышлял Поляков. Как, каким
образом могла найти к нему доступ фашистская разведка? Когда он был завербован?
Этот человек совершенно не подходил на роль резидента, связного, агента.
Конечно, личного мужества ему было не занимать: хватило же у него силы духа (и
любви!) всю жизнь держаться за Марфу Никодимовну, по первому мужу Селезневу, в
девичестве Сироткину! Это вам не «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин,
который спокойно и безропотно перенес арест своей Катерины Ивановны, которая
нелицеприятно отозвалась о самом товарище Сталине. Слухами земля полнилась, и
некоторые такие слухи, как ни странно, доходили до Полякова именно от Охтина.
– Ну что ж, – сказал тогда Григорий Алексеевич с жестоким,
мстительным выражением, – не носила бы ты соболью шубу расстрелянной государыни
императрицы, и, глядишь, миновала бы тебя чаша сия. И сын был бы жив…
[8]
Катерина Ивановна Лорберг-Калинина взяла себе соболью шубу
расстрелянной императрицы; супруга Молотова, желая сделать эффектный подарок
жене американского посла, выписала из Гохрана венчальную корону Екатерины
Второй; Клавдия Новгородцева, вдова Свердлова, набила три ящика комода и сундук
драгоценными камнями. А Марфа Сироткина (Коноплева) жила тихо и скромно, таясь
за спиной верного и любящего супруга. И хоть Поляков воленс-ноленс отлично
усвоил еще один основополагающий завет – на сей раз Ленина, сказавшего однажды:
«Наша нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата… Мы в
вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности
разоблачаем», – ему сейчас стало худо при мысли, что придется разоблачить
«обман всяких сказок о нравственности» Василия Коноплева и отдать его на
расправу НКВД.