— Валяй, раз ты такой умный! Вода-то ледяная…
О том, что октябрьская вода действительно холодная, Витя сообразил только тогда, когда саженками приближался к накренившейся барже. Ему что-то кричали вслед, кажется, угрожали, ругали, только что не стреляли. Но никто не кинулся вслед, не бросился помогать товарищам по несчастью, все жались к темным кустам и деревьям, засыпанным первым снегом, ожидая и боясь нового налета.
На палубу он взобрался, еще не успев остынуть в воде. А здесь было жарко от пылавшего на носу баржи пламени. С огромным трудом удалось ему отодвинуть тугой засов на люке и приподнять крышку. И тотчас его отбросило в сторону. Витю едва не сбили с ног хлынувшие из трюма, орущие и расталкивающие друг друга, ползущие только что не по головам соседей, озверелые люди.
Одуревшие от неожиданно появившейся надежды на спасение, они прыгали в воду с обоих бортов. А со стороны левого берега неслись отборная ругань, угрозы и категорические требования немедленно всем плыть к каравану, иначе будут применены к беглецам исключительные меры. Что это такое, все знали — расстрел на месте, без суда и следствия, за активное пособничество врагу.
А Витя все сидел на палубе, возле небольшой рубки, и дрожал — его начинало знобить. Неожиданно повалил снег, он падал крупными хлопьями, которые таяли от жара еще на лету. И за этой мутной завесой левый берег стал почти неразличим.
Немецкие самолеты, видно окончательно отбомбившись над близкой уже Коломной, улетели. Но несколько лучей прожекторов продолжали шарить по небу, хотя нужды в этом не было.
К Вите, низко пригнувшись, подобрался пожилой зэк и шепотом спросил:
— Это ты нас выпустил?
Витя с трудом кивнул.
— Ты вот что, парень, — продолжил зэк, — ты назад не вертайся, ноги надо делать, пока не поздно. Они до завтра не хватятся, а там уже хрен достанут. Ты не прыгай, а аккуратно сползай за борт и плыви к другому берегу. Холодно, но выхода нет, на бегу согреемся. Вали за мной.
Это было сказано с такой твердостью и решительностью, что Витя беспрекословно послушался. И всю свою дальнейшую жизнь, в сущности, провел в бегах…
…Виктор Михайлович заметно утомился от рассказа, Турецкий это видел. Но старик бы непреклонен и на предложение сделать небольшой перерыв ответил твердо:
— Я, может, в первый и последний раз рассказываю, как оно все было. Не надо меня останавливать, а то, глядишь, и не доведется больше…
Замечание было резонным, подумал Александр Борисович, если судить о годах старика, и покорно протянул свою чашку хозяйке, чтоб та налила еще чаю. Чай был отменный, с мятой и еще какими-то травами.
Беглецов, поскольку на них была собственная, а не зэковская одежда, никто не останавливал, да и патрулей практически не попадалось. Впрочем, кому они были нужны — старый да малый, затерявшиеся в скорбных ручейках беженцев, уходивших со своим жалким скарбом подальше, к Волге, куда, почему-то верили, фашист не должен был дойти.
Виктор остался в Михайлове, где жила его тетка, материна сестра, тетя Глаша. Он и не смог бы идти дальше, если бы и захотел. «Купанье» не прошло даром, поднялась температура, навалился жар. Тетка, к счастью, оказалась дома, перепугалась, увидев племянника с чужим человеком. От сестры она уже знала о беде, обрушившейся на ее семью. Но Сергей Акимович ей быстренько все объяснил и попросил молчать до поры, тем более что уже было заметно, как тихий провинциальный городок Михайлов становится прифронтовым городом. Переночевав и маленько заправившись для долгого пути, он на рассвете следующего дня ушел, а Витя остался в постели с температурой сорок градусов и, как позже выяснилось, с крупозным воспалением легких.
О том, что немцы в ноябре заняли Михайлов, пытаясь взять в кольцо Тулу, а полмесяца спустя наши их вышибли оттуда, Заскокин узнал, окончательно придя в себя, лишь накануне нового года. Он был невероятно слаб и худ, настолько, что, увидев себя в теткином зеркале, отшатнулся, даже не узнав. Витя начал потихоньку выздоравливать, крепнуть с помощью исключительно народных средств, которые ему приносил старичок сосед, в мирное время служивший фельдшером в местной больничке, ибо иных лекарств в округе просто не было.
Но тут явилась новая беда. В освобожденном от краткой оккупации Михайлове начали выискивать подозрительных лиц, которые потенциально могли сотрудничать с гитлеровцами. И естественно, что выздоравливающий Витя одним из первых попал под подозрение — молодой, и со здоровьем уже вроде более-менее, чем не пособник? С проверкой дело было поставлено туго, раз зашли, стали «выяснять», потом другой, но Витя научился уже изображать потерю памяти. И вскоре в Михайлов — это же какая честь! — прибыл сам старший оперуполномоченный товарищ Ребров. Наконец-то он добрался до своего сбежавшего заключенного! К пяти годам Вите грозила серьезная прибавка.
Но снова выручил фельдшер дядя Гриша. Он сочинил оформленную по всем статьям справку о тяжелой контузии Вити Заскокина и о тяжелейшем же, перенесенном им воспалении легких, имевшем теперь, ввиду отсутствия лекарственных средств, тенденцию перерасти в туберкулез.
То, что туберкулез очень заразен, Ребров, естественно, знал и потому предпочел ограничиться лишь краткими контактами и общими допросами, касающимися побега заключенного. Наученный дядей Гришей, Витя твердо стоял на том, что он пострадал на тонущей барже, когда помогал полузатопленным людям выбраться из бушующего огня. А ударило его, скорее всего, падающей балкой. И очнулся он на берегу, куда его выволокли бежавшие зэки, под утро, когда каравана уже и след простыл. То есть все походило на правду, тем более что и проверить было невозможно. Вот он и побрел наугад, пока не добрался до тетки, где окончательно и свалился в бреду. И ни про каких немцев он слыхом не слыхал. При этом Витя беспрестанно дергался, глупо улыбался и пытался якобы пристально разглядеть сильно косящими глазами того, кто задает ему вопросы. Он вообще никого не узнавал, разве что тетю Глашу, и то после того, как та долго поглаживала его по безобразно обкорнанной голове и повторяла ласковые слова.
Реброву была в принципе ясна картина. По закону требовалось беглеца забрать, но тетка плакала, стояла на коленях, умоляла оставить парня, от которого теперь никому ни вреда, ни пользы. Отплакала. А может, вспомнил Ребров, как самоотверженно кинулся этот паренек — один из всех — спасать тонущих товарищей. Или «дело» его вспомнил, где толком не было парню ничего инкриминировано, «загудел», можно сказать, за компанию. Словом, сжалился, что было для него совсем непривычно, хотя и пообещал глаз не спускать, и если чего… короче, сами должны понимать.
Он и не спускал. Наезжал, бывало, в Михайлов, словно жалел о своей мягкости. Но его всегда встречали бессмысленный взгляд, дурацкий смешок и путаные ответы, из которых нельзя было сделать никаких конкретных выводов. Точнее, один-то напрашивался сам: относиться всерьез к Заскокину — значит попросту даром терять время.
Такой вывод и был сделан Ребровым, но, как показало время, он остался верен себе, этот цепной пес «системы». И проявились худшие его качества позже, когда Виктор Михайлович после смерти тетки продал ее старый дом и перебрался с молодой женой в Воронеж, на родину супруги. Имея на руках инвалидность, он не мог и помыслить о какой-то серьезной работе, вместо этого подрабатывал по старой специальности чертежником, работал репетитором, помогая студентам с чертежными работами. На простую жизнь хватало. Но он постоянно чувствовал за своей спиной внимательный и зоркий глаз Василия Никифоровича Реброва, словно своего злобного двойника.