Я и увидел. Но не небесные слои – что мне с них. Я вниз смотрел.
И увидел, что это перед самыми глазами черно, и дальше, где деревья, – тоже, и за ними тьма на много окликов вперед, но не глухая, а сизая, как скисший черничный йогурт, и в нем правым глазом четко, как сквозь подкрашенную линзу, а левым похуже видна дорога. За дорогой полянка. И там дом abraçı, из которого я ушел полдня назад. А теперь вот подхожу.
Тот, кто подходил, по правде был очень похож на меня. Я со спины себя, конечно, не видел никогда и не увижу. Но если верить видеосъемкам, я вот примерно так и хожу, по-клоунски, носки и локти чуть в стороны. И одежда была моей, даже грязной такой же. И прическа – это было видно, потому что без шапки. Лица я не видел, но соображать уже начал. И понимал, что лицо тоже мое – вернее, точный слепок с моего. Если в глаза не заглядывать.
Некому было в глаза заглядывать. Пока я поднимался, лес выключили. Потому что ночь и потому что все немного соображения в башке имели, в отличие от меня. Все спали в избе. Все спали в огороде, включая пару кротов. Спали зайцы и лоси. Птицы, конечно, не спали, но молча жались к стволам, если не успели по гнездам рассоваться. Не ковыляли одноногие парочки, стылые красотки не торчали из ручьев и болот, лохматые уроды не предлагали пощекотиться, и Марат-абый не шарился по округе, вглядываясь в потайные окна и незахлопнутые дымоходы. Даже котяры не было видно и слышно, хотя казалось бы.
Вот и хорошо. Пусть спят, пусть на спицах вяжут, пусть в Барби или конный клуб играют – лишь бы дверь не открывали.
Откроют, отчаянно понял я. Не в том дело, что карчык давно называется убырлы, пусть даже слово многое определяет, меня прямо сейчас в этом убедить пытались. А в том, что нельзя не открывать гостю, которого уже впускали в дом. Я как раз такой гость. И это будто бы я у порога стою, поднимаю руку и не стучусь, а негромко барабаню костяшками пальцев по косяку. Я именно так и постучал бы. Откуда он знает?
Я, который убыр, ответил: чуть развернулся, медленно вытянул левую руку в мою сторону, приложил ее к груди и, судя по раздувшейся щеке, улыбнулся.
Я его все-таки удивительно четко видел.
Не хочу.
У меня другие дела есть.
Надо предупредить, что это не я, чтобы не открывали. Я хотел крикнуть, но теперь у меня не только голоса, но и легких с голосовыми связками не было. Так что от попытки поорать лишь под шеей холодок.
Я заметался глазами по двору и увидел то, что на самом деле хотел. Увидел сквозь стены и сквозь совсем мутную тьму. Увидел, что там не спят. Кот не спит – он сидит на печке в избе, раздувшись, и время от времени показывает зубы, приподнимая лапу. Бабка не спит – она убежала в баню и быстро возится в парной, зачем-то вытаскивая толстенные связки чего-то белого. Дилька не спит – она, скорчившись, трясется под лавкой в предбаннике, вслепую, потому что темно и очки запотели, водя перед собой кочергой. Не надо кочергу, подумал я отчаянно, возьми метлу хотя бы или стул, он дубовый.
И убыр тут же повернулся к стенке бани, сквозь которую я смотрел, неторопливо подошел к ней, сделал танцевальное движение, минуя стул, и аккуратно погладил серое бревно как раз на уровне Дилькиной трясущейся головы. Обернулся ко мне и подмигнул – дико веселым глазом за моим веком.
Я снова закричал – и лопнуло. Все лопнуло, что было. Меня швырнуло вбок и вниз, как надутый, но незавязанный шарик, и вверх, и снова резко вниз и вбок. Но я успел зацепиться взглядом за створ из двух сосен, стоявших ровно справа от моей лежки, и не терял его, даже поворачиваясь затылком, – и смотрел, смотрел, смотрел на залитую туманом полянку, чтобы запомнить и использовать, если получит…
Ся!
Затылок больно чавкнул, глаза стукнулись о верх и низ орбит, но удержались, шею стиснул костяной обруч, я захрипел до пузырей в ушах – и тут же стало покойно и тихо.
Значит, так надо, понял я, смирился и поплыл подальше от боли, нервотрепки, переживаний и доставшего чувства опоздания. И почти уплыл. Как там было хорошо. Как там могло быть хорошо, если бы не дурацкий щелкающий присвист.
Он протек сквозь землю, воду и покой мне в оба уха и будто крючком уцепил, раздражая и будя. Я постарался не обращать внимания, постарался схлопнуться и уплыть поскорее. Но присвист делался все громче и пронзительнее, крючки рассыпались где попало, поддергивая живот, и кожу, и сердце, и веки. Жмуриться стало больно. Ненавижу соловьев, подумал я и открыл глаза.
Кажется, начинался рассвет. Туман вокруг меня почти на глазах сминался в капли и прилипал к серой хвойной подушке, и сквозь него уже нормально были видны деревья, которые становились все ярче и цветнее, как на экране с выставляемой регулировкой. Соловей закатил последнюю трель, почти красивую, и заткнулся.
Цветочек у меня под носом был подснежником. То есть я сперва узнал его в жухлом опаленном стебельке, вздрогнул, сообразил, что бояться нечего, и лишь тогда вспомнил русское название. По-татарски «подснежник» – umırzaya. А umıru
[46]
, наверное, одного корня с убыром: папа объяснял, что в наших языках «б» часто переходит в «м», – например, балкарцы свой язык малкарским называют. Вот я и решил, что этот злой корень – ответка мне за грядку на могиле Марат-абыя.
Но сразу сообразил, что ерунду придумываю. Во-первых, нечисть отбирает жизнь, а не создает, – стало быть, цветов, тем более лесных, не сажает. Во-вторых, umır в слове «подснежник» – это не «жратва», а стершееся за века çomer — «жизнь». «Подснежник» по-татарски – «жизнь зря». Ну, понятно почему. Растет головой в снег, почти никому не показывается и все такое. Как я прямо.
Я тоже пожух и опалился. И моя жизнь напрасно шла: на гитаре играть толком не научился, папу с мамой упустил, сестру потерял, убыродавом не стал, что за четверть по географии вышло, так и не узнаю.
Только я вам не цветочек, сказал я всему свету и совсем проснулся.
Я лежал по уши забитый в землю и для верности придавленный двумя почти цельными еловыми стволами – один поперек груди, другой ниже.
Я был цел и жив, хотя лицо ныло, горло саднило, нос не дышал, а ниже шеи был затекший мешок неправильной формы.
Я не знал, как выбраться, но знал, что выбираться придется. Даже если я этого не хочу.
Потому что я тупо и бездарно отдал свое лицо подлой неживой твари. И должен его вернуть.
Ну и Дильку, конечно. Как-то быстро я согласился ее бросить.
И какая разница, живой я или мертвый, если своих сдаю.
Я повел глазами по сторонам, проверяя, правильно ли все запомнил, пока вертелся шариком. Правильно – покинутые, но не совсем схлопнутые лисьи норы были совсем справа и слева-сзади. Справа было бы удобнее, но там торчал мелкий куст, забыл, как называется, но корни у него как проволочная метелка, не продерешься. Зато левее муравьиная цепочка терялась во взрыхленной почве.