Я уставился в лужу, точно пытался разглядеть дно сквозь смоляную воду. Не пытался на самом деле — просто глаза как будто плавать учились, нет, мягко скользить по бликам, распахиваться во всю ширь, хватать все, что есть, выделять нужное и подсказывать, что с этим нужным делать — бить, догонять, огибать или прятаться. Прятаться я ни от кого не собирался, бить, впрочем, тоже. Но меня никто и не спрашивал. Меня поставили на ноги, показали мир по-новому — не двор за лужей, а огороженную поляну, и поперек этой поляны паутинная ниточка провешена. Типа пунктирного вектора на картинке в учебнике физики. Свежий отпечаток на грязном дне лужи, невидимый, но заметный по тому, как над ним вода играет. Влажный мазок за лужей. Пятно на плитах дорожки, ведущей через игровую площадку. Оседающая на последнюю плиту водяная пыльца, сбитая с каблука. Дверь подъезда.
Дверь подъезда качнулась последний раз и застыла. А я пошел.
Не шла она по тропинке, она с другой стороны проскочила, по бордюру, но у самого края сунулась в воду, как специально метку оставила. Может, и не специально: я-то совершенно не собирался в лужу лезть, сгоряча сунулся след в след, поскользнулся и изгадил одну кроссовку чуть ли не до ремня. Иной бы зарыдал и принялся чиститься, а я обошел лужу с другой стороны и направился, торжествуя, к третьему подъезду центрового дома.
Зря радовался. А может, и не зря. След привел меня не к квартире, с которой бы я все равно фиг знал, чего делать — не орать же: «Мне понравилось, ты классная, давай еще», — а к неосвещенным вонючим ступенькам вниз, я аж испугался, и задней двери. Подъезд оказался проходным.
Дальше лежал бульвар, последние полчаса почти нетоптаный, так что след я без малого видел, хоть и не мог различить ни рисунок подошвы, ни ее размер. Бульвар упирался в широкую улицу с остановкой и подземным переходом. Я решил, что здесь всяко потеряюсь. Окажется, что она в маршрутку или трамвай села. Не потерялся — даже под землей. Выскочил на поверхность и пошел вперед, вперед, через дворы, проспекты и парки. Не скользя на поворотах, перепрыгивая лужи, ловко уворачиваясь от прохожих, нечасто поглядывая, видна ли уже синяя спина. Ее, как ни странно не было, хотя я чесал в плотном темпе, как на разминке. Девушка тоже, видать, спортом занимается. Или я перед лужей слишком долго торчал. Ладно, главное, что след виден и становится все свежее. Ответ поищу на финише. Если других занятий не найдется.
Стопудово спортсменка, подумал я, расстегивая куртку. Часов не было, но, судя по небу и теням, я стартовал от лужи почти час назад. Легкоатлетка или бегунья с препятствиями. А я нет. У меня уже ноги гудят и коленка подозрительно ноет. Я уж молчу про дырку в спине и побитости на морде, которые ныли в такт шагам. На кураже это почти не замечается, слава богу. Все равно догоню.
Я обогнул бортик хоккейной коробки и поднажал по песчаной дорожке, ведущей сквозь березовую аллею. След стал почти четким — наверное, в детективах именно такие следы называют горячими. Щупать не буду и отвлекаться на окрестности не буду, пусть они и кажутся странно знакомыми. Коробки да гаражи везде одинаковые, а я как раз сквозь гаражи бежал. Выскочил на асфальт и замер.
Я стоял на краю нашего двора. След, совсем уже полыхающий, пересекал его, подходил к ближайшему дому, огибал вечную лужу и исчезал у второго подъезда. У нашего, в смысле. Исчезал не в смысле скрывался в подъезде, а в смысле обрывался у скамейки. Смайликом таким прощальным, довольно четким: крохотная дуга, а внутри дуги короткая черточка, как минус над улыбкой. Я смайлик издали разглядел, но все равно подошел, осмотрелся и плюнул бы, кабы было чем — во рту от запаленной гонки пересохло давно.
Возможно, спортсменка умела летать или прыгать на сто метров вверх. Но последние следы были обычными, не толчковыми. Она не вспорхнула и не запрыгнула на козырек подъезда, тополь или палисадник. Она просто исчезла. С улыбочкой. Вернее, без, раз ее здесь оставила.
Ну и дура, пробормотал я, еще раз оглядел пустой двор и вошел в подъезд. В конце концов, я же домой собирался. Пацан сказал — пацан сделал.
2
За две последние недели я отвык приходить домой как… ну, как к себе домой. Сперва опасался непонятно чего, потом более-менее понял, чего опасаюсь, и опасаться перестал, а начал бояться. Потом сдернул из дома и не был уверен, когда вернусь и куда вернусь, — а вернулся воевать. И повоевал, в общем.
Но это чувство — когда усталый, или голодный, или веселый, да неважно какой, любой, — когда идешь, чтобы щелкнуть замком и оказаться в таком месте, где хорошо, привычно и безопасно, — вот это чувство то ли померло, то ли забылось, как забывается дикая страсть к любимой игрушке.
Такая в жизни каждого бывает. Про себя я не помнил, но мама говорила, что я одно время обожал зайца. У меня игрушек хватало, хоть с Дилькиным поголовьем не сравнить, конечно. Но любимым был небольшой древний заяц, сероватый и в катышках. Никто не помнил, откуда он взялся, кажется, какая-то из маминых студенческих подружек подарила, причем не нового. Папа еще смеялся — у христиан, говорит, бывают намоленные иконы, а это налюбленная игрушка, вот Наиль и влип. Я, повторяю, не помню, чтобы влип, и как это выглядело, не помню — но, говорят, смешно. Я спал с зайцем, на горшок его сажал рядом с собой — горшок из какого-то набора кукольной посуды в садике то ли спер, то ли выклянчил специально для него, — мылся с ним, скандалил, что лечь вместе нельзя, потому что я высох, а он еще нет, к däw äti, само собой, без него не ездил — и там, говорят, бродил от большого одиночества по пустой кухне, пока все за столом в зале сидели, и бормотал обнятому зайцу: «Quyan, min sine yawatam»
[18]
— вернее, «yaratam», я тогда «р» не выговаривал еще. И по-татарски, между прочим, почти не говорил, а тут ни с того ни с сего выползло, рассказывала мама, хохоча. А я плечами пожимал. Не помню. Ну заяц и заяц. Может, и впрямь была такая любовь, а может, не было ни любви, ни зайца. Нет ведь его ни дома, ни в памяти у меня.
Но с родительскими рассказами я не спорил. Лично ведь такую же, в ноль, историю с сестрой наблюдал.
Это сейчас у Дильки Аргамак фаворит. В молодости она, не поверите, мялку обожала — такой, знаете, ядовито-зеленый мешочек типа ненадутого надувного шарика, который набили тальком и нарисовали глазки и рот. Он скрипит и разные формы принимает. Его обычно для разминания кисти и развития тонкой моторики пальцев используют, а я тогда на скрипку ходил (был такой позор, да, — с другой стороны, не позор ни разу, ноты знаю и гитара неплохо дается). Вот мне преподавательница Рамзия Шаймардановна мялку и подарила. А я Дильке подарил. Вернее, отбирать не стал. Она в эту штуку вцепилась и не расставалась, пока не разорвала пополам нечаянно. Но это месяца через три уже было, а до того мялка прошла все испытания, которые мама с папой приписывали моему зайцу.
Мялка ладно, порвалась, а новую, купленную родителями на следующий день, Дилька не приняла, хотя там и Шерлок Холмс с трудом четыре отличия нашел бы. Ее страсть к мялке слезами ушла, а куда моя делась вместе с зайцем, острая, горячая и неудержимая, непонятно.