Не без труда найдя его и обговорив свои проблемы с комендантшей, пожилой, интеллигентного вида и обращения женщиной, Турецкий уже в девять вечера смог раздеться и завалиться в койку. Пахло свежей побелкой, за окном была тишина— окна выходили во двор старого петербургского дома. И этот двор-колодец, серый и мрачноватый, напоминал какие-то ускользающие картинки из Достоевского. Решив раз и навсегда отоспаться, Саша закрыл глаза, а открыв их уже утром, понял, что приказ свой выполнил с лихвой. Если верить часам, шел десятый час утра. Ничего себе!
Вероника Моисеевна обиженно надувала ярко накрашенные, пухлые губки и вообще всем своим видом демонстрировала, что ее совершенно незаслуженно обидели.
Почтительно чмокнув ей ручку, Турецкий объяснил, что допоздна вынужден был задержаться в прокуратуре. Ну а потом… поскольку выбора уже не оставалось, пришлось переночевать в общежитии аспирантов. Просто для приличия добавил, что заглянул, правда, в парочку гостиниц, но ведь сейчас самый сезон: мест, конечно, не было. Пришлось воспользоваться любезностью зама прокурора города. И, кстати, его транспортом. Последнее как бы примирило обманщика следователя с обиженной им до мозга костей дамой, в кои-то веки предложившей ему свои услуги.
Турецкий полностью осознавал свою вину, что подтвердил красноречивым и проникновенным взглядом, под которым дама слегка заерзала на стуле. Мир был восстановлен.
До середины дня в ожидании прибытия заместителя директора по кадровым и прочим вопросам Саша слонялся по залам Эрмитажа, отдавая предпочтение импрессионистам, коих у нас, оказывается, было представлено немало. Там же, в зале Матисса, и нашла его Вероника Моисеевна, сообщив, что Андрей Григорьевич прибыли и готовы принять московского следователя.
Разговор шел с глазу на глаз. У Андрея Григорьевича, наверняка отставного генерала, было ничего не выражающее, какое-то безучастное лицо, не освещаемое, в отличие от той же Вероники, никакими эмоциями. Он внимательнейшим образом ознакомился с документами Турецкого, его полномочиями, побарабанил пальцами по полированной крышке пустого стола и… разрешил заняться архивом 1950 года.
Два следующих дня Турецкий не откликался на тщетные призывы страждущей Вероники Моисеевны. Уезжал из музея поздно и в общежитии валился на койку и закрывал глаза. И точно так же открывал их рано утром. Ужинал и завтракал он неподалеку от общежития, в маленьком частном кафе на Пятой линии, где готовили вкусно и сравнительно недорого. Днем, когда сотрудники архива отправлялись обедать, заходил к Перфильеву попить чайку. Он рассказал Ивану Ивановичу о посещении Кости Грачева, и старик долго покачивал головой, переживая.
Тяжелое и неблагодарное это дело — рыться в архиве в поисках неизвестно чего. Каких-нибудь следов, которых вполне могло и не быть, ибо оставлять после себя следы не любила никакая сила, облеченная еще и безграничной властью в государстве. То, что ей надо было знать, она знала, а другим — и не требовалось. И того, кто вольно или невольно проникал в ее коридоры, да, не дай Бог, еще смелость — или наглость? — имел что-либо вякнуть по этому поводу, наказывали быстро и безжалостно.
Во время одного из чаепитий Иван Иванович назвал Турецкому — который, по его словам, уже глубоко погрузился в архивную пучину, взявшись не только за год пятидесятый, но и за четыре предыдущих, когда в фонды музея стали прибывать эшелоны с трофейными грузами, — десяток фамилий людей, которые бесследно исчезли в эти годы. Собственно, следы-то найти, пожалуй, можно, да их, возможно, и нашли те, кому нужны были сведения о канувших в лагерную Лету своих родственниках.
Но Турецкий понимал, что это дело уже не его, а тех новых историков, которые когда-нибудь захотят рассказать полную правду, без утайки, о честных людях, приверженных высокому искусству и положивших за него свои жизни.
В нескольких документах упоминалась фамилия Константиниди Г. Г., которому было предоставлено право сопровождения «особо ценного груза» для передачи его в спецхраны музеев Москвы, Загорска и ряду других подмосковных городов. Вот оно, то самое, понял наконец Турецкий. Что это за «особо ценные грузы», объяснил ему все тот же Перфильев.
— Да к себе же вывозили, — мрачно бубнил он. — Небось читали в газетах, как при обыске в доме этого самоубийцы Щелокова были обнаружены картины, которые годами в розыске числились? Чему ж тут удивляться? А наши уважаемые министры, которых, извините, обслуживали все эти искусствоведы в штатском, эти что? Откуда у них у всех бешеные деньги на дачи и прочее? Что, зарплата большая?
— А им бесплатно строили, — махнул рукой Турецкий.
— Не скажите, молодой человек. А брильянты? А целые коллекции? Не-ет, все не так просто, как вы себе представляете. Я почти уверен, что в их интересах действовала целая шайка… Или целая система, если хотите. Не подумайте, что я любитель анекдотов, но вот расскажу такой случай. Сам тому свидетелем не был, но слышал от человека, которому доверяю вполне. Перед тем как отдать Дрезденскую картинную галерею, наши художники получили задание снять копии с некоторых полотен. А имен такого рода по-своему весьма талантливых живописцев я мог бы назвать десятки. Так вот один из них, завершая уже свою работу в Москве, в залах Музея изобразительных искусств, извините, мне удобнее по старинке, то бишь в цветаевском музее на Волхонке, услышал за своей спиной шаги. Приближался один из самых-самых в нашем правительстве. Остановился за спиной художника, копировавшего картину, и вдруг говорит в раздумье: «Право, не знаю, что и делать. Копия-то, пожалуй, более впечатляет, нежели оригинал. А что вы скажете?» И обращается, ну там, Александр, скажем, Иванович? А тот, не будь дурак, и отвечает: «Ежели, говорит, думать о пользе отечественного искусства, отдавайте им оригинал!» А! Каково! — Слабая улыбка озарила хмурое лицо искусствоведа. — Но должен вам заметить, что впоследствии поступали как раз наоборот. То есть не в том смысле, что дарили, нет. Но отличные копии оставляли в архивах, а оригиналы, вероятно, и не за малые деньги, продавали или присваивали себе. Вот так-с, молодой человек. Когда-нибудь дойдут у вас руки, вот бы и занялись сим нехорошим делом.
— Рук на все не хватает, Иван Иванович, — вздохнул Турецкий.
— Вот то-то и оно, — погрозил неизвестно кому пальцем Перфильев.
Наконец Турецкому крупно, как он выразился, повезло. Он обнаружил копию письма директора Государственного Эрмитажа Иосифа Абгаровича Орбели никому не известному в музее Ивану Симоновичу Никифорову в далекий от Питера город Миасс, что в Челябинской области. Письмо, отпечатанное на именном бланке, было кратким, но вполне достойным академика.
«Многоуважаемый Иван Симонович! От имени нашего коллектива и своего лично я приношу Вам глубочайшую благодарность за ваш бесценный вклад в сокровищницу мирового искусства. Ваша безвозмездная передача шедевров, созданных карандашом и пером великих мастеров Возрождения, лишний раз подчеркивает то обстоятельство, что глубокое уважение к культуре стало основой бытия советского человека, постоянно осознающего свою непреходящую ответственность за сохранение и дальнейшее развитие мировой культуры и искусства.