— Горе-то какое, Зосенька! Какое горе…
— Успокойтесь, успокойтесь, Мария Александровна, — растерянно повторяла молодая женщина, сядьте, выпейте воды, отдышитесь, а потом уже все мне расскажете. Иван Никифорович, вы себя как чувствуете? И что случилось с Елисеем Тимофеевичем — сердечный приступ? Он сейчас в больнице?
— В морге он сейчас! — глухим голосом ответил ей Силкин и плюнул на возню с кардиамином, открыл холодильник и вынул закрытую бутылку самой обычной водки: — Помянуть надо.
Зосю удивило, что обычно противница алкоголя Мария Александровна согласно закивала в ответ и, не сдерживая слез, достала из кухонного шкафчика три стопки.
Силкин взял стопку и произнес:
— Вечная память тебе, Елисей! И вечная слава! Всю войну прошел, столько наград собрал, до таких лет дожил и людям и стране лишь добро и пользу приносил, а вот глядишь — мирная жизнь иногда пострашнее войны оказывается. Там известно, кто друг, а кто враг, — а тут тебя прохожий посреди белого дня на центральной площади зарежет, а все будут стоять и смотреть, да еще и на пленку записывать, чтобы вечерними новостями с места событий свой сраный рейтинг поднять. Вечная память! — повторил он и лихо выпил не чокаясь.
Зося никак не могла понять, что же происходит, она отобрала у Марии Александровны телевизионный пульт и вернула звук телевизору.
— …Ветеран погиб в тот самый момент, когда давал интервью столичному телеканалу, и это была не случайная смерть и не сердечный приступ, Голобродского убили во время прямого эфира.
На экране мелькали какие-то носилки, машина «скорой помощи», милиционеры, журналистка Андрюшина, мрачный пожилой врач, который грустно качал головой и бормотал, что помочь уже нечем, смерть наступила мгновенно.
— Как, в прямом эфире?! — ахнула Зося.
Мария Александровна ответила ей сквозь слезы:
— Да это запись уже, четвертый раз повторяют, и по другим каналам — тоже.
— А когда это произошло?
— Днем, часа в три, Елисей действительно давал интервью, только как его ни спрашивали про войну, он рассказывал обо всем том, что нам удалось узнать — и про Тоцкую, и про Красникова.
Зося выпила водку, даже не заметив ни ее вкуса, ни крепости, растерянно и совсем некстати сказала, лишь бы не молчать:
— А меня Шарагин берет в штат с повышением, велел завтра с документами приходить — оформляться.
И тут закричала Мария Александровна:
— Никуда ты не пойдешь! Елисея убили, и тебе не терпится? Видишь, какие дела творятся? А ты там в самом логове.
Силкин молчал. Что тут было говорить? В другой раз он бы одернул супругу, а тут спорить не стал. Зосеньке действительно стоит прекращать ее работу на аптечной базе. Но их невестка упрямо стояла на своем. Она поделилась своими соображениями, что цель ее повышения — какая-то авантюра, и наверняка им будет полезно узнать, в чем суть. Сейчас, когда Елисей Тимофеевич погиб, расследование застопорится, а тут само в руки плывет. Она утешала Марию Александровну, подливала ей воды, гладила по волосам как маленькую, но продолжала гнуть свою линию.
Наконец Иван Никифорович вмешался, он встал и сказал отчетливо:
— Никуда ты, Зося, не пойдешь! Пусть расследованием занимаются профессионалы, а то придумали — старики и женщины против преступной банды самого высокого ранга: тут тебе и политики, тут тебе и военные. Передадим все материалы официальным органам, должны же они дело завести — человека в прямом эфире убили.
На том и порешили.
6
Герман сегодня разогнал всю свою развеселую компанию. Устал, надоели, черти полосатые, нахлебники, все бы за его счет погулять да нажраться! — ворчал он сам себе под нос, прекрасно понимая, что стоит ему отдохнуть и соскучиться в одиночестве, как он сам позовет своих друзей и вовсе не станет жалеть о деньгах, которые так легко разбазариваются в их компании. За это он и привечал и мрачноватого Анатолия, и сумасбродную Маруську, и, конечно, Ритулю — он мог их послать подальше и позвать обратно, они не обижались и с радостью участвовали во всех его авантюрах.
Но сегодня ему действительно хотелось побыть одному. Стоило бы сделать паузу в их обычных загулах и разобраться наконец-то с делами. Номинально Герман Тоцкий считался казначеем своей матушки. Большую часть доходов своей фирмы, а также деньги подельников Анастасия передавала сыну, с тем чтобы их можно было легализовать в Испании или хотя бы сохранить, если в этой промерзлой и дикой России опять накроются банки или государственный строй.
Когда сидишь на солнечной веранде в собственном доме на побережье Средиземного моря в Испании, сама мысль о родине кажется дикой. Впрочем, и о собственной матери Герман думал без удовольствия. С детства его не оставляло ощущение, что мать постоянно только пользуется им в своих целях, а ни о каких добрых чувствах к сыну и речь не идет.
Со стороны, впрочем, наверное, казалось, что она души в сыне не чает. Все для любимого сыночка — игрушки не хуже, чем у богатых сверстников, новые костюмчики, совместные походы в цирк. А ведь денег и на еду в те годы не всегда хватало.
Но, с другой стороны, если маман что-то было сильно нужно…
Как-то так удалось ей воспитывать сына, что он постоянно чувствовал себя обязанным собственной матери. Если она просила мальчишку в матроске забраться на стул и прочесть стихи пьяным мужикам, гостям родителей, он, сдерживая слезы, лез и читал, хотя больше всего на свете хотел съесть кусочек торта и лечь спать. Нужно было вывести его в свет, похвастаться — и шел он с маманей безропотно в гости ли, в театр, которого он терпеть не мог.
А затем, когда предки разводились, он стал помехой — и его, не задумываясь, отправили к тетке Дарье в глухомань и забыли, будто его и не было. Ну папашка-то — бог с ним. Герман удивлялся, как он вообще столько лет бок о бок с мамашей прожил. Но вот мать. Где была ее любовь, когда он рос сорняком в деревне?
Потом забрала, конечно. И снова жизнь пошла по-прежнему. Вроде бы ни в чем мать сыну не отказывала: что нужно — джинсы ли дефицитные, приемник с короткими волнами, который западные станции ловил, мопед, чтобы по двору с треском рассекать, — всегда у него было. Да только за это он платил вечным послушанием. Открытостью каждого шага. Будто под стеклянным колпаком…
Маман, впрочем, тоже от него не особо пряталась. Сколько ему было, когда он их в постели застукал с дядей Олегом-то? Одиннадцать, что ли? И не смутилась ведь. Сказала, что ей, как женщине, нужен мужчина. Подрастешь, мол, объясню: поймешь. Это он сгорал со стыда. А теперь понял он, чего уж. И про всех других мужиков понял. Но и тут вроде бы обязан матери был — доверием таким. Зачем ей это было надо? Может, нужно было просто перед кем-то душу свою открыть. Исповедоваться вроде бы. А о нем она подумала? Нужна ему была такая исповедь? Тем более он за нее обязан был платить той же монетой. И как ни прятал он в душе что-то сокровенное — мать всегда умудрялась прознать обо всем.