Вот и в этот день, когда мама заболела и в школу отводил его папа, Прохора настигли мечты — как назло, на уроке математики. Математика Проше давалась плохо, то ли дело пение или рисование! Он как раз завяз над решением длинного, как сороконожка, примера, не соображая, что и в какой последовательности надо складывать и умножать, потому что голова была занята совсем другим. Будь Прохор взрослым, он с чувством внутреннего недовольства отбросил бы мечты ради нужного дела, которое во что бы то ни стало довел бы до конца. Но он был ребенком и совершенно не умел хитрить с другими или с собой. Чтобы избежать неприятностей, он, как полагается примерному ученику, поднял руку, поставив ее на локоток, и спросил: «Антонина Игоревна, можно выйти?» И, получив слегка недовольное: «Хорошо, Бойцов, иди», — вылетел из класса. В туалет он, конечно, не пошел, да и не хотелось ему ни в какой туалет — чего там делать? Все, что ему сейчас хотелось, — это вырваться на волю, за пределы школьных стен, где из-за зимних туч внезапно прорезалось негреющее, но уже по-весеннему ясное солнышко.
В этой сельской школе долго знать не знали ни о какой охране: от кого охранять детишек, кто же им захочет что-то плохое сделать? И даже теперь, когда битва олигархов нанесла удар по стабильным патриархальным нравам Горок Ленинских, мобилизованные из местных жителей охранники несли вахту из рук вон плохо. Мельком увидев обрамленную дверной рамой картину, как охранник дядя Гриша пьет чай с секретаршей, Прохор выбрался на свободу — на школьное крыльцо. Верхнюю одежду брать не стал: во-первых, он ненадолго, во-вторых, ему часто бывало жарко, а вот холодно — никогда. «Вот такой у нашего Проши горячий темперамент», — подсмеивались в семье Бойцовых над младшим сыном… Прохор просто не ощущал холода — особенно когда вырывался из школьного плена.
Он ловил зажмуренными глазами солнце, думая о том, что скоро весна, а там и лето, полное бесконечных, наполненных свободой дней, он ощущал, как пахнет земляника, отысканная в болотистом, темно-зеленом лесном уголке, он видел… А впрочем, неважно, что Прохор видел. Важнее, чего он не видел. А не видел он человека, который приближался к нему со стороны школьной спортплощадки, полностью укрытой снегом в это время. Человек был вооружен. Он был не один, но все прочие лишь исполняли его приказы. Он готов уже был приказать войти в школу, держа оружие наготове, однако увидел того мальчика, который из всех учеников был ему нужнее всего и который сам вдруг выскочил на крыльцо. «Все обойдется тихо», — подумал этот человек…
Что чувствовал Прохор, покачиваясь на заднем сиденье черного автомобиля, зажатый между двумя незнакомыми людьми, от которых непривычно пахло железом и еще чем-то противным, вроде жидкого прогорклого масла? Вообще-то в повседневной жизни мальчик привык полагаться главным образом на зрение, но сейчас глаза у него были завязаны, и перед глазами, сколько ни открывай их, висела шершавая складчатая полутьма. Слух тоже был бесполезен: те, кто схватил его и затолкал в эту машину, не разговаривали между собой. Приходилось полагаться на обоняние… Проша плакал — сперва громко, потом тише и безнадежнее. От слез прикрывающая глаза повязка намокла и стала совсем противной. Кроме того, на его плач никто не отзывался, будто эти люди с двух сторон от него и тот, что за рулем, были немыми. Или будто Проша один в машине. Поэтому плакать он перестал.
Снова взглянуть на окружающий мир сын председателя Бойцова смог только более часа спустя, почувствовав, что его никто не держит. И, кажется, на этот раз рядом с ним действительно никого нет. Его куда-то притащили и оставили. И заперли — он слышал щелканье ключа в замке. Руки и ноги не связаны… Сорвав повязку с глаз, Прохор обнаружил себя в комнате, узкой, но с высоким потолком. Потолок и стены однородно замазаны белой краской. Только пол выделялся по цвету: он был покрыт бежевым линолеумом. Никаких окон, в центре потолка — лампочка без абажура. Прямо на полу — вместе, кучкой — две бутылки минеральной воды, половина белого батона в прозрачном пакете и железный детсадовский ночной горшок. В углу — другой кучкой — игрушки. Примитивные, безразличные: пластмассовый барашек на колесиках, пирамидка из колец, резиновый еж с пищалкой… Когда он в такое барахло играл: когда совсем маленький был? Тьфу! Со злости Прохор схватил ежа и что было силы запустил им об стену. Отскочив, точно мячик, еж издал отчаянный писк, от которого Прохору стало стыдно. Как будто сорвал обиду на ком-то, кто слабее его… Проша еще не вышел из того возраста, когда игрушки сохраняют след первоначальной одушевленности.
Мальчик поднял ежа, раскаянно погладил его мягкие резиновые колючки. Снова захотелось поплакать, но он сдержался. У него еще будет настоящий повод плакать. Когда кто-то, кого он не знает, войдет в эту комнату…
ИВАН БОЙЦОВ. САМОЕ ГЛАВНОЕ СРАЖЕНИЕ
Время, выделенное Акуловым на размышление семье Бойцовых, превратилось в кромешный ад, в основном из-за Лады. Внутри Ивана Андреевича все холодело и опускалось каждый раз, как его взгляд падал на изреванное, распухшее, страшное, как у мертвой ведьмы, за какие-то сутки постаревшее лет на десять лицо жены. Лада в обычных условиях была человеком выдержанным и спокойным, но ни для кого не секрет, что отнять у женщины ребенка — значит поразить ее в самые сокровенные внутренности. Раненный в живот не способен быть выдержанным и спокойным, он не может рассуждать здраво и прийти к выводу, что его крики не помогут беде, а, наоборот, усилят боль. Он может только кричать, усугубляя страдания окружающих, которые хотели бы ему помочь, но, к сожалению, не в силах. Поэтому они лишь присутствуют рядом, тщетно твердят бессмысленные утешения, раскармливая в себе растущее чувство вины.
Отчаяние Лады Бойцовой прошло несколько стадий. Сначала, как только она услышала страшную весть, у нее подкосились ноги и она побледнела так, что Бойцов перепугался насмерть: не было бы инфаркта! Но в следующую минуту Лада резко вскочила, чтобы бежать искать Прошку. Бандиты все врут, этого не может быть, наверняка этот неслух носится где-то в окрестностях! Так уже бывало, он пропадал и находился, наверняка и сейчас найдется, бездельник, уж она его поймает, так она ему уши надерет…
— Лада, — поймав, обнял ее за плечи Иван Андреевич, которого самого трясла лихорадка, — Лада, Лада, успокойся, пойми. Прошу действительно схватили. Проша у них.
— Тогда я пойду к ним! — волчицей взвыла Лада. — Они не знают, что такое мать! Я его у них зубами выгрызу!
— И этого делать нельзя, Лада, Ладочка, они тебя пристрелят, но Прошу не отдадут. Они требуют документы на колхозную землю…
— Документы? Так отдай им эти документы проклятущие, чтоб они провалились! Все из-за этих бумажек поганых…
Вот! Вот оно — то, чего больше всего боялся Иван Андреевич. Ведь с самого начала он боялся и предчувствовал, что эти хищники, изучившие все повадки своих человеческих жертв, ухватят его за самое дорогое, любимое, за то, чего лишиться — все равно что умереть, потому что незачем без этого жить на белом свете. Умело манипулируя этим впившимся в страдающую плоть крючком, они подтащат его поближе, точно крупную рыбу, и тогда он отдаст им все, что пожелают. По доброй воле отдаст, еще и спасибо скажет. А о доверившихся ему колхозниках и не подумает. Потому что свой ребенок дороже чужих, и своя жена дороже, чем посторонние люди, пусть даже и прожившие с ним бок о бок не один десяток нелегких годков. Так они рассуждают… Неужели он поддастся этим извергам? Самым страшным было чувствовать, что да, способен, готов поддаться… Впервые за время этого изнурительного противостояния.