Перемазался, несколько раз оскальзывался, приведя обшлага брюк в совершенно негодное состояние. Но – добрался-таки. И больше всего боялся, чтобы по дороге его не застал дождь, который собирался все утро, с самого рассвета, еще от Москвы. Ко всему прочему, не хватало еще и вымокнуть до нитки.
Через Слободу тянулась всего одна широкая и немощеная улица, если проселочную дорогу, изрытую и перепаханную, всю в лужах и прошлогоднем сухом бурьяне, можно называть улицей. С обеих сторон ряд брошенных, иногда заколоченных, иногда сгоревших или обрушившихся деревянных изб.
Помятый старик в серой телогрейке и с каким-то бесноватым лицом, одиноко, как дождь, бродивший среди этих луж, указал Турецкому нужный дом – в самом конце деревни.
– Эдик-то? – переспросил он. – Здеся, здеся, живет себе. Во-он тот дом! Видишь, сынок?
– Вижу, – сказал Турецкий.
– Вон туда и ступай. А ты, часом, не из интерната?
– Из какого еще интерната?
– Ну не знаю, – уклончиво ответил хитроватый старик. – Так не из интерната?
– Нет, я сам по себе.
– Ну-ну… – Глаза у старика глядели недоверчиво. Похоже, он не поверил Турецкому. – Ну-ну… Сам по себе. Ишь ты…
Турецкий прошел к дому, где жил Однокозов, через заросший двор с раскиданными у дощатого сарая недорубленными поленьями.
Не хватало еще наткнуться на собаку. Но собаки здесь не было. И вообще в деревне не было слышно ни петуха, ни коровы, ни собаки.
– Эй, хозяин! – крикнул Турецкий, стоя на крыльце и не решаясь войти.
Никто не ответил.
– Хозяин! Эдик!
Турецкий прислушался. Молчание.
– Однокозов!
Где– то внутри что-то будто шевельнулось, дернулось, но звук тотчас же и пропал.
«А может быть, и показалось», – подумал Турецкий и отворил заскрипевшую дверь. В доме было пусто и тихо.
– Эй, хозяин! – снова позвал Турецкий и переступил порог комнаты.
В углу на самодельной деревянной кровати, ножками которой служили обыкновенные березовые чурки, лежал, укрытый какой-то шкурой, небритый и нечесаный мужчина лет пятидесяти.
Когда Турецкий вошел, тот открыл глаза и стал молча наблюдать за гостем. От этого равнодушного и в то же время назойливого взгляда Турецкому стало не по себе.
– Тебе чего? – спросил человек под шкурой.
– Мне нужен Эдуард, – сказал Турецкий.
Тот подумал. Ноги под шкурой зашевелились, одна нога почесала вторую, но сам человек под шкурой так и не двинулся.
– И зачем тебе Эдуард? – спросил он.
– Нужен, – сухо ответил Турецкий.
– Какой же именно?
– А здесь что, несколько Эдуардов?
– Один я, – сказал человек.
– Однокозова мне… Ты, что ли, Однокозов? Погоди, Эдик, ты?… – Турецкий не верил собственным глазам.
– Я. Откуда ты меня знаешь? Ты что, снова из налоговой? Я же говорил вам, что у меня ничего нет.
– Эдик… – Турецкий сделал шаг навстречу. – Неужели не узнаешь? Это я. Турецкий, Саша. Неужели не помнишь? Мы же с тобой…
– Кто? Повтори. Не слышу. Звенит в ухе. Колокольчик тут у меня.
– Какой колокольчик?
– Ну как будто колокольчик. Звенит и звенит. Дзынь, дзынь…
Он стал медленно, неуклюже, словно медведь, вставать со своего места. Встал, обернулся к пыльному окошку, громко зевнул на весь дом и остановился у почерневшего деревянного стола с объедками.
– Турецкий я. Саша Турецкий, – повторил гость.
– Что-то не помню… – Он снова зевнул.
Вид у него был удивленный и в то же время совершенно, как могло показаться, равнодушный ко всему. В комнате пахло крепким перегаром.
– Москва! Прокуратура! – Пытался напомнить ему Турецкий. – Да ты что! Ну вспомни, елки-палки!
– Ну. Москва…
– Прокуратура!
– Прокуратура… Да, было такое. И что же? Где логика?
– Турецкий, – тыча в собственную грудь пальцем, сказал «важняк».
Тот еще подумал, и вдруг, как будто что-то озарило его, в глазах появился радостный огонек.
– А, Турский! – радостно закричал он. – Турский! Турский! Узнал тебя! Как же!
Он бросился к нему и сжал в своих крепких объятиях.
– И где же ты, Турский, пропадал все эти годы? Я уж и забыл тебя. Садись, садись. Чего стоишь, Турский?
– Турецкий, – осторожно поправил Однокозова Александр Борисович. – Нигде я не пропадал. Просто жил. Работал. Вот к тебе приехал.
– Это хорошо, Турский, что ты приехал! – не слыша его замечания и находясь будто немного не в себе, продолжал Однокозов. – А я тут, как видишь. Хозяйство у меня. Жизнь деревенская, простая.
– Вижу, вижу.
– Как славно, что ты приехал, Турский!
– Да не Турский я, а Турецкий! – засмеялся «важняк».
– Ну я и говорю: Турский, Саша Турский! Что же ты сердишься? У меня память знаешь какая?! Я все помню, все помню, как наяву, как под стеклышком!
– Я, после того как меня из прокуратуры-то пихнули – так и не понял за что, – еще долго по Москве шастал. Эх, Москва! Большой город, да теперь чужой уже. То устроиться пытался на работу – не берут. То пытался бездельничать. Но и бездельничать не получалось: деньги-то все равно нужны. Верно ведь? Вот, наконец, жена ушла, уехала к матери в Ригу. Бросила, сказала: все, не могу, совсем ты, Эдичка, опустился. А чего – опустился? Я же не пил. Ну иногда, чуть-чуть. А так – не нужно мне это. Только вот что делом не занялся… А как же мне заняться, если меня по статье поперли? Я куда ни прихожу – везде говорят: нужны люди, нужны… А затем в трудовую – и извините! Вот так-то. Не в дворники же мне идти, правильно? И так остался я один. Что, думаю, делать? Запил сперва с непривычки от такой вот гнусной разбитой жизни. Но пить, Турский, это же тоже не выход. Правильно я говорю?
– Правильно, – согласился Турецкий. – А здесь что, совсем не пьешь?
– Как не пить? Пью. – Однокозов тыкнул пальцем в литровую банку самогона, которую они за разговором тихонько начинали пригублять. – Но не так, как в Москве. В Москве и пьется совсем по-другому. Воздух отравленный, машины, машины, машины… Пошел в овощной грузчиком, поработал там несколько месяцев. Мне что? Я не гордый, как некоторые, гордый, конечно, но не так, гордый с умом. Ну, ты меня знаешь, Турский.
– Знаю, – подтвердил Турецкий.
– Соседи, конечно, злорадствуют: то меня на машине, на «Волге» черной, как туза какого прямо к подъезду после работы, в половине седьмого, теперь я у них грузчик, и Зинка кричит мне: «Эдька! Эдька! Помидоры тащи! Где ты шляешься?» А я же в деревне вырос, вот в этом доме, мне простор нужен, у меня могилы тут остались – полкладбища мои родненькие. Вот так-то. Ну я и рванул. А что, правда? Что я потерял? Сейчас бы картошку гнилую в подвале, в магазине перебирал. Так лучше здесь, свою, выращенную… Ну и вот. Продал – не помню сейчас – за тридцать или за тридцать пять тысяч баксов квартиру свою в Измайловском парке, вернулся. А что? Отлично же. Вот даже скутер себе купил. Хочешь покататься? Мотороллер такой японский.