— Потому, — донеслось из глубины комнат, — что он мне теперь не брат, а вор. Мне безразлично, что он умер. Я с ним и на том свете мириться не собираюсь.
— Он украл что-то и спрятал в тайник? — Агеева вынудило выдавать данные следствия предчувствие верно взятого следа. — Он это держал в ванной комнате?
Неожиданно Марк Владимирович возник между занавесок, как черт между ширм кукольного театра, и махнул широкой натруженной ладонью в направлении торца дома:
— Что-то раскопали? Идите, открою, так и быть.
Спустя пять минут Агеев уже прохлаждался в просторной, но неуютной, населенной грязноватыми запахами хозяйствования пожилого холостяка комнате и, прихлебывая бурду, которую Марк Владимирович горделиво называл черемуховым чаем, слушал историю братьев Степанищевых.
Марк Владимирович, которому в этом году исполнялось восемьдесят шесть лет, хорошо помнил послереволюционные годы — счастливые, наверное, потому, что это было его детство. В их квартире на Красной Пресне с далекими потолками и неоглядной задымленной кухней было много людей, много песен, много примусов, много игрушек, много интересных событий каждый день. И он удивлялся, почему мать ворчит, что в туалет не протолкнешься, что она устает на заводе, что дети играют погаными пищащими пузырями «уйди-уйди», что радио от соседа мешает заснуть, и вообще, так ли они раньше жили! Отец соглашался с ней и, чтобы утешиться или, наоборот, разбередить раны, вынимал несколько половиц и доставал из секретного места завернутый в блестящую гладкую материю кусок холстины. На холстине были намалеваны разноцветные пятна, и были они вроде кубиков, из которых, если сложить правильно, составляется цельная картинка. Из лазурного фона выступала огромная, желтая, как солнце, буханка хлеба. Сытными, цвета свежего хлеба, буквами красовались слова: «Бакалейная лавка. Степанищев и K°». Среди букв встречались непонятные, но смысл улавливался. А еще на фоне лазури на столе, покрытом алой скатертью, кувыркались, шалили, вертелись солонки и перечницы, из чашки, наполненной чаем, вырастал и распускался лохматый, диковинный, ароматный, несмотря на то что нарисованный, цветок… Братья, Ваня, Марк и Андрей, очень любили рассматривать эту веселую холстину, и, когда отец доставал ее из хранилища, у детей выдавался праздник.
«Смотрите, дети, — приговаривал отец, — и запоминайте, что род Степанищевых, хотя и мещанский, в Москве не из последних. До революции свою лавку держали».
«Все отняли, — вздыхала мать, — растаяло наше добро, как дым».
«А ты не горюй, Лиза! О добре сокрушаться Бог не велит. Скажи спасибо, что уцелела хоть эта картина из лавки Степанищевых. Посмотришь на нее, и на душе полегчает. Осталась в напоминание, что вот, мол, были когда-то и мы рысаками…»
— А вы чаек пейте, не стесняйтесь, — сам перебил свои воспоминания Марк Владимирович. — Чай полезный, на себе испытал. Добрый чай. Почки промывает, печень. Глаза начинают зорче видеть. Да, травы — великая вещь. Природа — кладезь здоровья. Терзаем мы ее, матушку, мучаем, травим выхлопными газами и бензиновыми отходами, а она нам все прощает. И кормит, и поит, и лечит. Ждет, чтобы одумались мы, ее неразумные дети…
— Марк Владимирович… — Поперхнувшись, потому что черемуховый чай выдержать оказалось труднее, чем боевое отравляющее вещество «Черемуха», Агеев постарался перевести разговор на другую тему: — А какого приблизительно размера была эта картина?
Марк Владимирович без лишних слов отметил на руке размеры. Агеев прикинул: очень похоже на размеры тайника. Только тайник был необычно узким…
— А что, она у вас была в рулон свернута?
— Ну да. Попробуйте-ка по Москве кочевать с квартиры на квартиру, перевозя с собой картину в натуральную величину! Открыто держать мы ее не могли: отца бы по головке не погладили.
— Так она же у вас за столько лет должна была растрескаться?
— Не-е, картинку не повредили. Очень уж любили ее.
Промелькнули годы. Детям Советской страны, мечтавшим о героических подвигах и прыжках с парашютом, смешным и жалким представилось бы напоминание о лавке, которую держал когда-то отец. И отец притих, не доставал больше холстину, и где она лежала, пионерам не было известно. И к счастью: не то пустили бы семейную реликвию на топливо для костра. Долгие годы Марк не знал, куда она пропала. И, по правде говоря, не сожалел. Учился, работал, воевал… Типичная для его поколения биография.
Картина рода Степанищевых объявилась через много лет. Старший брат, Андрей, который отличался от младших оболтусов тем, что был ближе к родителям и не следовал всем переменам, к которым призывала коммунистическая партия, в одну из последних встреч, зная, что смертельно болен, принес братьям завернутый в пурпурную материю рулон. Показалось, даже материя была та же самая, только с годами поблекла и вытерлась на сгибах.
«Берегите, — приказал. — Это наше единственное наследство».
Ванька брать отказался: только что переехал в новую квартиру, куда ему это старье? Живописная манера, видите ли, не понравилась: безвкусица, пестрота. Пришлось взять Марку, чтобы уважить брата, хотя условия для хранения реликвии были еще те: на другой половине дома обитала семья алкоголиков, свободно шаставших в его половину, и они могли запросто резать колбасу на исторической картине рода Степанищевых.
Но как-то пронесло, обошлось. Алкоголиков-родителей отправили надолго в лечебно-трудовой профилакторий, детей, грязных и оборванных, отдали в детдом. А через некоторое время Иван пришел выпрашивать у Марка холстину. Отдай и отдай. Мол, сердце у него всколыхнулось тоской по истокам. Марк не поверил: не таким Иван человеком был, чтобы проливать слезы над старой картиной, вспоминая утраченную до революции лавку. Иван очень жадным был. Любил, значит, деньги. И Марк, хоть в этих делах не разбирался, задумался: холстина старинная, наверное, это какой-то антиквариат. Не получит от него картины Ванька! Хорош гусь, сам себе все заграбастает — и привет от старых штиблет. Нет уж, давай по-братски: вместе пойдем в магазин, где такие вещи оценивают, продадим, если хорошую цену дадут, а деньги поделим, если уж очень нужны. А по мнению Марка, лучше было бы не продавать семейное достояние, а хранить.
Иван согласился с доводами. Но в вечер после его ухода Марк обнаружил, что холстина исчезла. Марк пришел к нему домой, стал ругаться и требовать отдать семейное достояние. Иван заявил, что холстины не брал и чтобы Марк не смел к нему больше показываться, если ведет себя, как скотина горластая. «Уходи, — сказал, — некогда тут с тобой возиться. Не видишь, у меня ремонт!» И действительно, у него в коридоре стояли мешки с цементом. Грязно было, натоптано…
— Ремонт шел в ванной комнате?
— Я не заметил.
Так поссорились братья, и так получилось, что семейной картины Марк Ивану не простил.
— Это давно случилось?
— Ась?
— Давно, говорю, пропала картина?
— Лет пять… да что я говорю, когда Андрюшка-то умер? Года четыре, пожалуй, в этом сентябре исполнится.