— Загулял с горя… Может, ищет утешение в объятиях какой-то красавицы. Всем назло, а особенно Ирине. Раз уж он так приревновал, у него один выход — клин клином вышибать.
— Хорошо бы, кабы так… Да Иру жалко. Я б на ее месте давно его послал куда подальше. Он своими выходками ей все нервы истрепал. Ну что за козел?
— Ты поосторожнее с такими крепкими выражениями, — доброжелательно посоветовал Петр. — Я-то ничего не скажу. А ну как при Ирине сорвешься? По мозгам получишь. Тебе это надо?
— Мне надо, чтобы она не рыдала в трубку. Она сейчас такая несчастная, что мне, ей-богу, ее жалко.
— Да ну? — немного иронично переспросил Петр. Мол, мог бы и не божиться, давно уже витает подозрение, что Антон неровно дышит к Ирине.
— Не понял?! — В голосе Антона прозвучала угроза.
Петр поднял обе руки и миролюбиво произнес:
— Антон, я тут ни при чем. Вы там сами разбирайтесь, ладно? Ты только со мной не делай так, чтобы я случайно нарвался на твой кулак. Мне тут поле боя ни к чему. Я бьюсь над другой задачей — грабителей ищу.
Антон как-то разом увял и пригорюнился. Посидел на стуле, помолчал, похрустел пальцами. Потом решительно вскочил:
— Все, хватит рассиживаться. Еду в «Глорию». Может, Сашка действительно загулял, сволочь такая… А у меня из-за него работоспособность понизилась.
— Правильно, иди работай. И людям дай поработать.
Щеткин выпроводил Антона и опять уткнулся в бумаги. Слово «замки» подсказало его мысли нужное направление. Во-первых, необходимо выяснить, когда ставились стальные двери во всех четырех случаях. Во-вторых, какой фирме делались заказы. В-третьих, вырезать замки из этих дверей и вместе с ключами хозяев послать на экспертизу. Может, на каких-то ключах остались следы пластилина или гипса.
Щеткин довольно потер руки. Он не сомневался, что в скором времени получит очень ценную информацию.
4
Любка всю ночь не отпускала от себя Казачка, как она нежно называла своего непостоянного любовника. То есть для нее он был постоянный, но она для него — увы… В любой момент он мог сорваться с места и уехать так же неожиданно, как и появился на ее горизонте. И Любка это знала, но мирилась. Такая ей выпала планида. У ее подружек — Надюхи и Варьки — хахали были постоянные. Но она бы не променяла своего Казачка ни на одного из них. Те грубые, неотесанные, стригутся раз в полгода, моются и того реже. Как скинут свои кирзовые сапоги — хоть беги из общаги. А девкам хоть бы хны, рады, что хоть такие есть. Те, что получше, уже давно разобраны. А эти разрешают своим подружкам порыться в маленьких холщовых мешочках, у девок на лице тогда такое блаженство, как будто они сейчас испытают райское наслаждение. И ведь испытывают! Когда Мишка да Серега отсыпят им в ладонь мельчайший золотой песок, девчонки готовы обцеловать их с ног до головы. Этих грязных и небритых золотоискателей, от которых Любка побрезговала бы даже крупинку взять. Из их заскорузлых ладоней, куда грязь въелась на века, и никакой отбеливающий стиральный порошок не в состоянии ее вывести, не говоря уже об обычном хозяйственном мыле.
Казачок был справненький, от него всегда приятно пахло хорошим мылом, волосы расчесаны на косой пробор. Руки небольшие, всегда чистые, пальцы длинные, тонкие, как у музыканта. От одного пальца, правда, мало что осталось. Но это его ничуть не портило, наоборот, отсутствие пальца придавало ему ореол таинственности. Какая-то тайна была у Казачка, но он ее не раскрывал, а только улыбался в ответ на все расспросы.
На заре своей счастливой школьной юности Любка ходила в музыкальную школу и была влюблена в своего учителя Леонида Эдуардовича. У него были такие же изящные руки с длинными, тонкими пальцами. И когда он однажды положил на ее пряменькую спинку свою горячую руку, внизу живота у нее сладко заныло. В тот момент Любка поняла, что пошла бы за своим учителем куда угодно. Хоть ночью в пустынный парк через дорогу, где, слышала, уединялись влюбленные парочки. Название у парка было соответствующее — молодежь называла его Парком незаконнорожденных. Но он не позвал. Посмотрел в ее широко распахнутые глаза своими горящими черными глазами, словно в самую душу проник, и велел дальше играть эту чертову «Сарабанду». Ей было четырнадцать лет, и предстоял выпускной экзамен. После этого жгучего момента, который всколыхнул ее естество, как ни бросала она на него томные, красноречивые взгляды, как бы ни касалась, словно невзначай, его рук, когда он поправлял ее пальцы на клавиатуре пианино, он только молча смотрел на нее, а внизу живота ныло и ныло. Однажды после урока, когда она в который раз вперилась в его глаза, изнемогая от непонятного томления, он внезапно охрипшим голосом предложил проводить ее домой. Поздно, дескать, ночь на дворе, мало ли кто может привязаться к одинокой девочке. Был восьмой час вечера, но в октябре в это время уже совсем темно. В подъезде дома обнял ее учитель, положил свою горячую руку на ее грудь, и она чуть не умерла от наслаждения. Внутри, где-то у сердца, как будто полыхал огонь. А когда его горячие влажные губы жадно закрыли ее обветренный ротик, она обмякла в его объятиях и тихо стала сползать по стеночке. Но тут эта чертова соседка тетка Аня из подвала поднималась, картошку тащила в корзинке. Приспичило ей на ночь глядя за картошкой переться. Увидела, конечно, и Любку, и ее сорокалетнего кавалера и даже заметила, как он оторвался от ее лица и руку резво отдернул от девчоночьей груди. Хотя лампочка на первом этаже давно перегорела, и свет едва проникал с площадки второго этажа… Тетка Аня остолбенела и даже слова не смогла выдавить. А Леонид Эдуардович, растерявшись только на мгновение, заторопился домой, наскоро попрощавшись. Любка, напуганная, прошмыгнула мимо соседки в свою квартиру и всю ночь не могла уснуть. Она вновь переживала момент сладостного ощущения от прикосновения руки учителя и настоящего, взрослого поцелуя. До сих пор у нее был совсем небольшой опыт поцелуев, мальчишеских и слюнявых, с одноклассниками на школьных дискотеках. Но радость от испытанного блаженства тут же сменилась ужасом перед неизбежным разоблачением. Соседка ни за что молчать не станет, доложит родителям, да еще и приукрасит.
Маманя, конечно, уже на следующий день устроила жуткий разнос. Хорошо, отца не было дома. А то не пережила бы Любаня такого позора. Мать налупцевала дочку мокрым полотенцем, истерично выкрикивая, что не для того они с отцом корячатся на стройках, раствор на себе на десятый этаж таскают, здоровье свое гробят на лютых морозах, чтобы ее дочка заводила шашни с преподавателем музыки, который ей в отцы годится.
— А ты занимаешься развратом вместо того, чтобы закончить музыкальную школу на отлично и поступить в музучилище! Или тебе тоже хочется всю свою жизнь на стройке горбатиться да по больницам лежать — то почки лечить, то радикулит?! А если я тебя, сучка, к врачу поведу и он мне скажет, что ты, проститутка сопливая, уже переспала с этим старым козлом — и тебя задушу, и ему морду кислотой попорчу! Пускай его жена любуется, какого урода на своей груди пригрела…
Любаня до смерти испугалась материных угроз, умоляла сводить ее к врачу, и мать после этих слов как-то успокоилась. Еще не все потеряно. Не успел еще этот хренов пианист Любку заломать. Но дочку надо держать под строгим присмотром, раз у нее уже интерес к мужикам проснулся. И ничего умнее не могла придумать, как стала дочь сопровождать на уроки музыки, а потом встречала свою «гулящую» и тащила ее буквально за руку через весь город домой. Как же Любаня ненавидела тогда свою мать! Она ей так и крикнула в гневе: «Ненавижу!» — прямо в лицо, когда та, по своему обыкновению, торчала под окном музыкалки, блюла невинность дочери. Мать побледнела как полотно, дома закрылась в ванной и долго ревела. Любка слышала ее подвывания, и сердце у нее разрывалось от жалости к матери и от стыда за себя, что она посмела ей такое сказать. Вот мать теперь обиделась и ревет, а все из-за нее… Она казалась себе грязной, порочной, испорченной. Потому что все равно продолжала любить Леонида Эдуардовича, и волны сладостного желания гуляли у нее внутри, подступая то к сердцу, то ухая вниз, не находя выхода, когда она вспоминала его объятия и поцелуи.