– Ира… тебе так неприятно тут со мной сорок минут сидеть? – робко пробурчал Плетнев.
– Антош, ну что ты говоришь ерунду? – Ирина продолжала изучать фиолетовые цветы на кружке.
– Я не так выразился, – пояснил Плетнев после паузы. – Не то, чтоб неприятно… наверно, неловко, да?
Ирина задумалась. А в самом деле, что же она испытывает? Неловко… он прав, скорее всего.
В этой неловкости есть какое-то ожидание… Ожидание излишних в ее положении сложностей: ведь она не обманывала Турецкого! И не собиралась даже! Еще… никогда… Но если этих сложностей, как-то постепенно наслоившихся между ней и Плетневым, совсем не будет, если даже намек на них отпадет сам собой, не останется ли она разочарована? Да, она не любит Антона. Но почему-то жаль упускать даже нелюбимого поклонника – может быть, всего жальчее упускать именно такого поклонника, который ничего не требует, не добивается, просто смотрит преданным собачьим взглядом и готов ради тебя на все… Эх, а утверждают еще, что женщины моногамны!
Нет, она не имеет права поддаваться этой слабости. Она сильная и умная. Она должна разобраться в их отношениях раз и навсегда.
– Плетнев, кто из нас психолог? По-моему, сейчас – ты… Да, насчет неловкости ты прав, есть немного…
Не в силах усидеть на месте, Ирина встала, сделала несколько шагов. Туда-сюда, и снова – туда-сюда. Кухонька маленькая, особенно не разгуляешься.
– Ситуация какая-то… неловкая. – Почему-то на ногах ей было легче говорить с Антоном, чем сидя. Может быть, потому, что не надо отводить взгляд от его лица? – Вот я пятый день одна. С Турецким не разговариваю. Он непонятно где…
– Он в Праге, – услужливо подсказал Плетнев то, что Ирине отлично было без него известно. – Заканчивает расследование, должен вот-вот прилететь.
– У меня с ним непонятно что, – игнорируя бестактную подсказку, продолжала Ирина свой монолог, который терзал ее на протяжении нескольких дней и вот наконец обратился вовне. – Расстаться – не знаю, смогу ли. Простить – точно не могу. Но с тобой… ну, друзья мы с тобой и все. Было так и будет. Понимаешь?
– Понимаю, Ир, – согласился большой, смиренный, надежный Плетнев. – Давно понял…
Сказав все, что было нужно, Ирина снова присела на табуретку. Снова они с Антоном – друг напротив друга, разделенные лишь столом, на котором стынет полудопитый чай в чашках. Ну что, теперь она может свободно смотреть ему в глаза? Нет? Так в чем же дело? Чего они недоговорили? Что еще осталось между ними? Что еще они не обсудили? Чувства Антона, которые, Ирина хорошо понимает, никогда не станут просто дружескими? Чувства маленького Васи, которому так нужна рядом, – ну, не мама, это невозможно, но хотя бы просто добрая женщина, которая смогла бы заботиться о нем, играть, кормить, любить… Как же это все нелегко!
Повисшую в кухне, точно вязкая паутина, тишину разорвал звонок в дверь. Ира соскочила с табуретки:
– Катька! Так быстро доехала!
Она первой бросилась в прихожую. Антон – за ней. У входной двери Ира и Плетнев оказались почти одновременно. Распахнули ее – и застыли на пороге. Потому что взамен ожидаемой Кати в квартиру ввалился Турецкий. Он пошатывался, волосы были всклокочены. Запаха спиртного Ирина в первый миг не почувствовала, а следовательно, физическое и психическое состояние Саши правильно оценила не сразу: слишком велико было потрясение. Она не ждала увидеть мужа здесь и сейчас. И хотя ничем предосудительным они с Антоном не занимались, Ира с неловкостью почувствовала, как щеки становятся горячими и – наверняка – отчаянно-красными. Точно у провинившейся девочки.
– Саша… – беспомощно пролепетала Ирина.
Дело Степана Кулакова. Печальный рисунок
Степан был здесь. Его личность свернулась, скукожилась, ушла в глубину глухого кокона собственного тела, – но она все еще присутствовала. Какой-то гранью сознания Степан отдавал себе отчет, что его забрали из той ничейной квартиры, из той комнаты, что его перевезли домой… Время от времени он даже пытался выбраться из этого безмолвия, которое он воздвиг вокруг себя, как защиту, но которое все же тяготило его… Ничего не получалось. Он страдал от того, что пришлось превратиться в какого-то безмозглого младенца – но что-то властное давило на него и подсказывало, что в его положении это самое лучшее.
Он все еще жил в ничейной комнате со свисавшим с потолка черно-белым шарфом… Точнее сказать, та комната жила в нем каждой подробностью своей устарелой обстановки. А шарф – он ведь все-таки обвился вокруг его шеи! Иначе почему бы тело стало таким непослушным? Конечно, на самом деле руки у него теперь действуют, и надо бы сорвать с себя шарф, встать на ноги, выйти из комнаты. Вернуться…
Зачем ему возвращаться? Куда? К кому? Старший друг, которому он поверил, оказался чудовищем. По контрасту с ним, родители, которых Степан так жестоко разыграл (и это оказался совсем не розыгрыш…), могли бы показаться добрыми и милыми. Но этого не произошло. Теперь Степан знает, что его отец – точно такое же чудовище. Убийца. Из-за него случилась вся эта история. Мама не так сильно виновата, но она – тоже чудовище, если продолжает жить с убийцей. И сам Степан – небольшое, но перспективное чудовище, которое захотело ограбить родителей. В мире не осталось ни одного человека, которому Степан мог бы доверять, – даже он сам не является таким. Поэтому он предпочел укрыться в темной, но безопасной раковине. Быть человеком слишком опасно – лучше быть моллюском. Если его раковину расколотят, его съедят, но не получат от него даже слабенького отклика…
Все это Степан не переводил на язык слов: если бы перевел, наверное, вышел бы из этого состояния, которое так беспокоило его родных. Если бы он мог высказать это все хотя бы самому себе. его неподвижность превратилась бы в детское притворство. Но Степан так глубоко укрылся от самого себя, что его явные и подсознательные стремления никак не могли войти в согласие. Они предпочитали драться меж собой, даже ценой его рассудка.
Появлявшиеся в поле зрения люди не вызывали у Степана душевного отклика. Это были какие-то неодушевленные куклы из плоти, гигантские шахматные фигуры, передвигавшиеся по черно-белым клеточкам согласно заранее расчисленным правилам, но не способные сойти со своей деревянной доски. Знакомые, незнакомые – какая разница? Все равно, они были теперь для него чужими. Все они не имели к нему никакого отношения, даже мама, которая вдруг сказала:
– Сыночек, мы уйдем от него. Только теперь я понимаю, как же гадко мы жили…
Степан услышал звук, как будто что-то, натянувшись, порвалось. Возможно, то была одна из нитей, удерживавших под потолком собранную им картонную модель самолета времен Первой мировой войны. А возможно, с таким звуком обрываются гнилые ниточки, скреплявшие неудачную семейную жизнь… Сусанна встревоженно повернула голову: она тоже что-то услышала. Но ей не удалось увидеть источник звука…
Со вздохом она начала разбирать живописное хозяйство сына, так и остававшееся нетронутым: ведь в студию он в последний раз не ходил… Измочаленные истончившиеся кисти, протертые до дна ванночки с акварелью. Рисунки – обычно сын не позволял на них смотреть, показывая матери лишь что-то избранное, самое безобидное. А оказалось, что эти рисунки печальны… так печальны… В конце папки с акварельной бумагой оказалось несколько чистых листов. Удивляя мужа, Сусанна прошла по коридору и вернулась с пластмассовым стаканчиком, полным воды.