И я кожей почувствовал, что ничего хорошего не будет.
А поляна перед сельсоветом заполнялась людьми. В основном, это были женщины и дети, среди которых редкими вкраплениями наблюдались старики. Мужиков помоложе — раз, два и обчелся. Люди переговаривались, настороженно поглядывая на свору, которую привез с собой их любимый председатель, — в том числе на нашу троицу.
На крыльце появился Мирослав Иванович. Верный пес Анджей, он же Рудольф, прислонился к стене, сплевывая семечки. Из-за поясного ремня виднелся вальтер.
Такой же я отбил в «бою» за свою свободу. Мирослав Иванович сделал знак, призывая людей замолчать, и начал, покаянно понурив голову:
— Люди! Я позвал вас, чтобы сказать, что виноват перед вами.
Он снял шапку и поклонился народу. Народ ахнул. Бабы заголосили:
— Что ты, батюшка, Мирослав Иванович?
— Да в чем же?
— Да ты ж нам отец родной!
— Тихо, бабы! Я говорю! — продолжил председатель. — Не послушался я вас, не казнил убийцу и злодея, а он убег!
— Шмаков сбежал. — ахнула толпа.
— Но Бог все видит! Не удалось злодею уйти далеко. Бежал, видно, в город, чтобы там затеряться, да к нам в руки и попал! Слушайте люди! Злодей Кузьма Шмаков убит!
Толпа взвыла от радости.
— Как убит? — истошно закричала высокая некрасивая женщина, продираясь сквозь толпу.
— Это, тебе, Пелагея, лучше знать! Это ты мужиков зельем опоила? Так или нет? И выпустила отца-душегуба. Иди, полюбуйся, он в телеге валяется. А теперь тебя судить будем.
Женщина кинулась к телеге, раскидала солому, завыла, царапая лицо, обводя безумными глазами молчавших людей. Взгляд ее упал на Веру. Они с Максимом так и стояли на дороге, возле открытой повозки председателя.
— Это она! — завопила женщина, указывая на Веру. — Она меня подговорила!
— Кто? — опешил председатель.
— Баба эта! Которая в мужицком платье сюда заявилась! Она меня ночью как околдовала, как одурманила! Внушила, ведьма, что тяте в город ехать надо, в Чеку, чтобы все там рассказать. И его одурманила! Он ее и послушал.
— Куда-куда? В НКВД? — У Домбровски, что называется, глаза на лоб полезли.
Надо сказать, и я вылупился на возлюбленную Чижа. Это что, двойной агент?
— Вы, Виктория, хотели сообщить что-то в НКВД? — все не верил Домбровски.
— Хотела, да не сама! А через тятеньку моего! — визжала Пелагея. — Ведьма проклятая! Да я тебя сейчас своими руками…
Она подняла с земли булыжник, кинулась вперед. Максим загородил свою женщину, закричал:
— Это вообще все ложь! Я сидел с ним вместе двое суток! Шмаков никого не убивал! Он внучкой клялся! Крестом божился! А убийца — вот он! — Максим указал рукой на Анджея. Тот все лузгал семечки. Но рука его поползла к поясному ремню.
— Максим! — закричал я. — Осторожно!
Но Чиж не слышал меня. Он продолжал кричать, размахивая руками:
— Он сам и рассказал Шмакову, как Марью зарезал и утопил, как Оксану через поле гнал.
Я выхватил оружие, но Рудольф опередил меня на долю секунды. Он выстрелил от бедра, и голова Максима окрасилась красным. Он начал падать назад, на Веру.
Женщина закричала, они оба упали в коляску. Лошади испуганно заржали, шарахнулись. Рудольф целился снова, но теперь я опередил его. Зингер с пулей в сердце стоял еще несколько мгновений и рухнул.
Домбровски, выхватив из рук какой-то молодухи грудное дитя, прикрываясь им, как щитом, прорывался к повозке. Мать ребенка кинулась следом с запредельным каким-то криком, но упала, как подкошенная, сраженная пулей Домбровски. Тот, достигнув цели, бросил ребенка, вскочил в дрожки. Я прицелился, но меня ударило в правую руку.
Ах ты ж черт, вас же здесь еще трое, чертыхнулся я, круто развернувшись. На ходу выхватив нож, прыгнул на Рябова, который целился мне в голову. Женщины истошно визжали, разбегаясь, путаясь в юбках, падали. Двое других бандитов прикрывались женщинами и стреляли. Я видел, как упал Олег, как била из плеча его алая кровь, но лежа, перекатившись за крыльцо, он продолжал стрелять. Одного завалил он, другого достал я. Но дрожки мчались прочь, к горам. Рысаки неслись во весь опор. Прицеливаясь, я увидел, что Домбровски прикрывается телом Максима.
Лицо Чижа было залито кровью. Но вдруг он еще жив? И я не выстрелил. Громко ржала привязанная к плетню лошадь. Я перерубил ножом перевязь, вскочил, крикнув на ходу:
— Как зовут?
— Кого?
— Кобылу?
— Зойка, — крикнули из толпы.
— Ну, Зоинька, давай! Лети, милая!
Я мчался за ними как на самых главных в своей жизни скачках, впервые в жизни молясь неведомо кому о помощи: догнать, перехватить, спасти.
Но, видно, каждому по его вере. Меня нагнала полуторка с солдатами НКВД. Выстрелами они перебили лошади ноги, я упал, на меня навалились несколько человек.
Ничего хорошего не получилось…
МАРТ 1946, Колыма
Конечно, я не спал всю ночь. В изоляторе было относительно тепло, во всяком случае, температура была плюсовая. Мне кажется, никто из нас не спал. Но никто и не разговаривал. Только старичок продолжал тихо молиться.
Что касается меня, я испытывал громадное облегчение. Значит, молитва моя услышана, думал я. Прошло всего три дня, после того, как я получил письмо от своего старшего товарища, старика Голуба. Письмо, в котором не было названо ни одного имени, но в котором я понял каждое слово, и все то, что стояло за неровными, мелкими буквами, написанными рукой Михалыча. Марина должна родить! Я подсчитал, это было не сложно — ведь я был в отпуске всего три дня, следовательно, она должна родить вот-вот, со дня на день. Это если все пройдет благополучно — ведь врачи беспокоятся за нее. И дело не только в медицине. Марина, дочь «врага народа», была еще и гражданской женой другого «врага народа». Еще на следствии меня спрашивали о ней: был донос и оттуда — Ребров, безнадежно влюбленный в Марину, решил отомстить таким вот способом. Разумеется, я ни слова не сказал — но для них это было не важно. Все эти месяцы, когда мозги хоть чуть-чуть отогревались от лютого мороза, мысли мои были там, рядом с Мариной. Вестей от них не было, и я подозревал самое худшее. А вышло все так замечательно! Михалыч, благородный, отважный Михалыч заслонил ее собой, женился на ней, чтобы отвести ее от удара. Ее и моего будущего ребенка! Только бы роды прошли благополучно, только бы она справилась, любимая моя! Только бы у нее было молоко, для младенца так важно, чтобы у мамы было молоко! Моя жизнь лишком малая плата за две самые дорогие для меня жизни — настоящую и будущую. Но больше мне нечего предложить.
Еще я вспоминал следствие. Не было ли сказано мной хоть что-нибудь, что могло повредить моим друзьям? Во время многочасовых допросов, испытания «подсадными утками», жестоких избиений, пыток светом в глаза, голодом и жаждой и бесконечным, бесконечным количеством бессонных ночей, когда мозг тупеет, плавится, превращается в огромную вязкую массу, которая, кажется, вот-вот начнет вытекать чрез уши, рот, ноздри. Когда сам себе кажешься некой хлипкой субстанцией, которая не имеет никакого отношения к человеку по имени Егор Хижняк — выдержал ли я тогда? Но я выдержал, иначе пытки прекратились бы. Я не сказал ни одного лишнего слова, не подписал ни одной их вонючей бумаги. Видимо, Игнатьев все же боролся за меня. Иначе меня шлепнули бы еще в тюрьме. И, видимо, теперь дошла очередь и до него, моего командира. И приговор ему стал приговором и мне.