Теперь он жалел, что не поверил незнакомцу. Майор осточертел ему, ему осточертело это село с его голодом, с его крикливыми, любопытными, жадными до мужиков бабами.
И может быть, другие силы могли бы принять его в свои ряды.
ИЮЛЬ 1945, Дубровицы
Он облюбовал для себя пустую хату на выезде из села. Понимал, что Марья его назад не пустит, да и не надо. Баб целая деревня, не пройдет и суток, кто-нибудь да приголубит. Любят они, русские бабы, нашего брата жалеть, усмехался он про себя. На жалость самую гордую и неприступную можно взять. Да так и с Марьей было. Первая красавица на деревне, молодая вдова, она поначалу и не глядела в его сторону. А стоило ему разжалобить ее россказнями о погибшей от рук фашистов невесте. И вот она Марья — бери не хочу!
Теперь-то все кончено. Побоев она ему не простит. Ну да и черт с ней, снова подумал он.
Хата, которую он занял, принадлежала семье Жебру-нов. Дед Жебрун и его сноха Ярослава были повешены немцами за связь с партизанами, об этом ему Марья рассказывала. Было это около года тому назад. С тех пор в хату эту никто не заходил.
А смешно у них здесь: каждый мужик, у кого дети свои семьи завели, сразу же дедом становится. Так и зовут: дед Жебрун, дед Шмаков. А подумать: какой этот Шмаков дед? Ну и что, что внучка есть? Ему пятьдесят лет, Марья говорила. Вон, майор, всего-то на десяток лет моложе, и хоть куда! Такую любовницу в городе содержит — закачаешься.
Это все от дикости. Вроде как прожил полвека, и хватит о грешном думать.
Набожные, сил нет. В каждой хате иконы. И все крестятся, все Деву Марию поминают.
А вера — дело интимное. Я — и Бог! У нас с ним свои отношения. И никаких икон не нужно. Медальон на шее, вот и все.
Он опять вспомнил об амулете, валявшемся сейчас на грязном полу склада. И сердце его сжалось от боли. Осквернить такую святыню, это как распять мать или отца. Ни за что он не оставит там медальон, непременно пойдет за ним снова. Очень удачно, что амулет завалился под полку стеллажа и его не видно. А полы на этом складе не моют годами, усмехнулся он. Русские такие свиньи! Да и западэнцы местные не далеко ушли. Что касается новой засады. Это вряд ли. Им и в голову не придет, что он может снова рискнуть жизнью. Дважды войти в реку. А он рискнет! Риск — благородное дело!
А хата справная, по здешним понятиям, конечно. Широкая лавка у крепко сколоченного стола, печь сияет побелкой, на ней — горшки, всякая прочая утварь. За печью еще одна лавка с матрасом, плотно набитым сеном. Лоскутные одеяла, иконы в углу и рушники, рушники. Прямо хата-музей, хмыкнул про себя Зингер.
Он сидел у стола, глядя на пыльную улицу, по которой бегали куры. Тоска. Когда же все это кончится?
Вдруг он увидел край цветастой юбки, мелькнувшей между деревьями. Ну вот, на ловца и зверь бежит — есть у русских такая поговорка. И кто же решил скрасить одиночество бедного рыцаря? Да это Оксанка! Вот те на! Семнадцатилетняя дуреха, единственная дочка Таисии Швыдкой. Ну нет, с этой малолеткой связываться опасно, мамаша у нее хуже цепной собаки. Как откроет пасть, как начнет на все село с соседками собачиться.
А девчоночка хороша! Но нет, нельзя, еще раз приказал себе Зингер, поднимаясь навстречу гостье. Оксанка стояла у дверей, застенчиво теребила платок, глядя на него из-под длиннющих ресниц.
— Здравствуй, Анджей! — тихо поздоровалась она.
— Здравствуй, милая, — ласково улыбнулся Зингер. — Что в дверях стоишь? Проходи, садись!
— Нет, нет, что ты! Увидят, сраму не оберешься. Ты выходи за мной чуток спустя, я тебя за мельницей ждать буду. Разговор есть, — очень серьезно сказала девушка и исчезла.
Зингер поднялся, походил по хате, раздумывая, что же нужно малолетке? Не для баловства же позвала она его за окраину села, где стояла заброшенная мельница. Он видел, что очень ей нравится, что она влюблена в него, но Оксанка девушка строгих правил, это вам не вдова, которая знает сладость мужских объятий.
Так что ж случилось? Уж больно озабоченным выглядело ее личико. Зингер вышел, направился к мельнице.
…Девушка уже ждала его. Лицо ее было все так же взволнованно.
— Ну, что случилось, Оксана? Рассказывай, — все так же ласково проговорил он.
— Ой, не знаю, как и начать.
— Начинай с начала, — посоветовал Зингер.
— Я сегодня к Марье поутру зашла, — Оксана вскинула на него ресницы и тут же отвела глаза.
— И что? — надменно спросил Зингер. Уж не воспитывать ли его собралась соплячка?
— Нет-нет, ничего. То есть лицо у нее все в синяках. Она говорит, ты ее избил. Это правда?
— Ну, положим, правда. Да не вся. А тебе-то что?
— Ничего. — девушка едва не плакала.
Она хотела сказать ему еще что-то, он это видел. Хотела, но сомневалась.
— Синяки, говоришь? А почему так получилось, она тебе не сказывала?
Оксанка отрицательно мотнула головой, зажмурившись, чтобы не расплакаться от волнения и страха.
— А как она меня поносила, не говорила тебе? Она ж меня к каждому столбу ревнует! Да это бы ладно. Она меня к мертвой невесте ревнует! Поносит невесту мою, которую фашисты замучили! Она посмела сказать, что моя невеста, мол, добровольно с фашистами жила, по своей охоте. — Голос его задрожал, на глазах выступили слезы. — Что, мол, молодая женщина не может без мужика. Тварь она, Марья твоя, вот что! Моя Эльзе чистая была. Как ты! Такая же невинная, юная. Она от позора руки на себя наложила! А эта грязная баба посмела оскорбить самое для меня святое.
Он сухо разрыдался, но быстро справился с собой.
— Прости мои слезы, прости, что веду себя не как мужчина, — тихо сказал он, видя, что слова его произвели должное впечатление. У малолетки челюсть отвисла от жалости, того и гляди, завоет в голос.
— Гос-споди, как же она могла? — действительно заголосила было Оксанка.
— Ты тихо, тихо, девонька. Не плачь. Это мое горе, не твое.
— Что ты! Все, что твое — и мое! Я ж тебя с первого взгляда. Любый ты мне. — пробормотала девушка.
— Правда? Это правда, Оксанка? — как бы обрадовался мужчина. — Так и ты мне сразу глянулась. Только матери твоей боялся! Боялся, не отдаст за меня Ок-санку.
— Ну. Почему же.
— Ладно, мы это обсудим. Давай-ка присядем сюда, в ногах-то правды нет, верно? Вот так. Да не бойся, не трону я тебя, — приговаривал он, усаживая девушку на толстое бревно, устраиваясь рядом.
Несколько мгновений они молчали. Зингер чувствовал, что девушка напряжена как струна, и дал ей время успокоиться. Затем, поглаживая маленькую шершавую руку, он как бы мимоходом спросил:
— А скажи, что Марья? Злится?
— Ох. Очень! Я пришла к ней, чтобы за ягодами позвать на болото, а она сидит и плачет. И знаешь, что сказала? Уж не знаю, говорить ли тебе.