Сонька слушает внимательно, почти внемлет. На нее засматриваются прохожие. Она у меня красивая — Сонька! Но что-то они очень уж странно на нее засматриваются — с сожалением и удивленно.
Я останавливаюсь и смотрю на Соньку. Она — сплошное внимание и вообще — сестринское обожание в глазах. Еще бы! Ведь я прошел творческий конкурс в Литинститут, я буду писателем!
И я продолжаю:
— И вообще, борьба — это интересно! Доказать всем, что ты — это ты. А главное — самому себе доказать. Запомни: каждый человек стоит столько, во сколько он сам себя ценит…
Какая-то старушка даже остановилась, засмотревшись на Соньку. Что за черт? — думаю я.
— Ну-ка, повернись, — говорю я Соньке и осматриваю ее.
Нет, все нормально, платье не порвано, не испачкано — что они смотрят?
— Да, — говорю я, успокоившись, и двигаюсь дальше. — Главное — мобилизация всего себя и уверенность в своих силах…
И тут я вижу, в чем дело. Я вижу это в зеркальной витрине парикмахерской. Сонька идет чуть позади меня, на полшага сзади и… волочит ногу. Нарочно! Конечно, люди будут оборачиваться — такая молоденькая, такая красивая и… хромоножка!
Сонька вовремя перехватила мой взгляд в зеркальной витрине — я не успел дать ей по шее. Замахнулся, но не успел. И она рывком бросилась наутек, заливаясь от смеха. Разозлившись, я побежал за ней.
Красивые стройные Сонькины лодыжки мелькали впереди и отливали на солнце матовым блеском.
Конечно, для меня — моряка-балтийца — догнать ее было плевым делом.
— Мама! — крикнула Сонька, чувствуя, что я вот-вот ей накостыляю.
И вдруг остановилась как вкопанная, с расширившимися от ужаса глазами.
Возле нашего дома стояла «скорая помощь».
— Мама?! — сдавленно крикнула Сонька и помчалась к дому.
— Мама… — беззвучно прошептала Сонька и тихо осела по стене рядом с дверью, на которой была надпись: «Операционная».
Мимо нас — меня и осевшей на корточки Сони — санитары прокатили носилки с укрытым простыней телом.
— Соня… — Я попробовал поднять сестру, но она даже не почувствовала этого.
Она раскачивала головой, как в забытьи, как метроном, — из стороны в сторону — и шептала бескровными губами:
— Ма-ма… ма-ма… ма-ма…
И глаза ее были сухи и ничего не видели…
И волосы, пышные Сонькины волосы шуршали по известке белой больничной стены…
У мамы было больное сердце, но никто из нас не знал об этом.
А у ворот больницы дежурил Мурат. Третьи сутки. Ждал Соню, меня и нашу маму. Но теперь, на третьи сутки, дежурство закончилось.
Дорогу заслоняла спина водителя. Мы с Соней сидели сзади него на брошенной на пол подушке переднего сиденья. Все остальные, кроме водительского, сиденья были демонтированы, то есть сняты, и теперь во всю длину кабины такси «ЗИС-110» лежал цинковый гроб.
Спелое осеннее лето — все в зелени плодов, листьев и взрослой травы, все в шорохах и трепете жизни — мчалось навстречу машине.
Сухо стучал счетчик-таксометр, сбрасывая десятки в нули и снова начиная с десяти копеек.
Дорога шла серпантином — среди горных террас, укрытых зеленью кипарисов и прочей южной растительностью. Под этой зеленью белели корпуса санаториев. Иные из них выбегали к дороге, к шоссе, выставляя напоказ свою беспечную курортную жизнь, круторогих гипсовых козлов и придорожные рестораны «Отдых». Во дворе одного из этих ресторанов-шашлычных какой-то молодой парень обливал сам себя водой из шланга. Жизнь била ему в загорелые плечи тугой серебристой струей, брызги отлетали далеко в стороны и катились по пыльному асфальту шариками ртути.
А Сонька сидела рядом со мной, и глаза у нее были застывшие и неживые.
А счетчик все стучал — сухо и бесстрастно, как метроном.
— Может, выключишь? — сказал я водителю. — Я по спидометру заплачу.
— Тут ГАИ всю дорогу, — ответил он, но счетчик выключил.
И почти тут же нас остановил грузин-орудовец.
— И что везешь? — сказал он водителю и потребовал: — Путевку!
Водитель протянул ему путевку, сказал:
— Сам не видишь? Люди мать хоронят…
Он сказал это с вызовом, с сознанием того, что сейчас, защищенный нашим горем, он может даже нахамить милиционеру. Помню, меня это неприятно кольнуло, но я смолчал.
Милиционер посмотрел на меня, на Соню и спросил совсем иным, участливым голосом:
— Далеко едете?
— В Белоруссию, — сказал я.
— Хотят рядом с отцом похоронить, — добавил, объясняя, водитель.
Милиционер вернул водителю путевку, сказал коротко:
— Поезжай…
И посмотрел на Соню — наверно, хотел сказать еще что-то участливое, ведь у грузин тоже культ матерей, но шофер уже включил скорость.
В Дербенте он купил два мешка яблок.
Бабы с ведрами яблок стояли вдоль шоссе у ресторана «Дорожный», но наш водитель — мужик хозяйственный и обстоятельный — высмотрел самые лучшие и недорогие яблоки — на подводе. Он притащил эти два мешка яблок почти бегом, высыпал яблоки прямо на пол машины и сказал:
— Даром взял, ей-богу. Купить вам?
— Поехали, — сказал я.
— Конечно, поехали. — Он смутился совсем чуть-чуть, а может, и вовсе не смутился.
Он отнес продавцу пустые мешки, а потом, усевшись на свое место, взял со дна машины яблоко, обтер его рукавом рубахи, надкусил и повернулся к нам.
— Ты попробуй, — сказал он мне. — И вообще — кушайте. Чего уж теперь? Жить-то надо…
Я знал, что жить надо, что надо жить, но…
Мама лежала в яблоках, в спелых яблоках «белый налив».
— Мама! — выдохнула Сонька и наконец заплакала. Впервые за все это время.
Под простым старым памятником с выгоревшей красной звездой лежали осенние полевые цветы, а рядом высился второй холмик из свежевыкопанной земли, укрытой такими же цветами. На памятнике была табличка: «Старший лейтенант Дворкин И.М. 1919–1944 гг.». На маминой могиле еще не было ни памятника, ни таблички.
Мы сидели рядом с этими могилами. Я и Соня.
Молчали. Где-то вдали, за поселком-усадьбой колхоза «Рассвет» прогромыхал поезд.
На краю кладбища остановилась «Волга», из нее вышел бритый наголо пожилой мужик в шерстяном костюме и белой рубахе, вышитой белорусским орнаментом. Подошел к нам, сел на лавочку. Потер бритую голову, закурил.
— Вот чего, — сказал он. — Ты езжай и служи себе спокойно, понял? Сколько тебе служить осталось?
— Год, — сказал я.