Сидят на каком-то свалившемся дереве…
Катаются на лодке…
Трапезничают, сидя в траве…
И все это время разговаривают.
МАРИЯ. В одном Саша прав: какое жестокое, какое несправедливое ваше наказание!..
ДОСТОЕВСКИЙ. Нет, Мария Дмитриевна, справедливое.
Мария смотрит на него в изумлении.
ДОСТОЕВСКИЙ. (Останавливаясь у какого-то пня.) Извините, портянка сбилась… (Снимая сапог.) Мы, горстка столичных интеллигентов, болтунов, ни один из которых понятия не имел о народе, хотели навязать России свою волю…
Достоевский перематывает портянку, и Мария с ужасом смотрит на его ногу, до кости протертую у щиколотки.
МАРИЯ. Что это?
ДОСТОЕВСКИЙ (смутившись). Да так… От кандалов нога протерлась за четыре-то года…
Достоевский натягивает сапог, и они снова идут вдоль Иртыша.
ДОСТОЕВСКИЙ. Мы не имели никакого права навязывать России республику, и народ бы не понял нас, у нас народ монархический…
МАРИЯ. Но в каторгу-то вас — за что? За помыслы, за салонные разговоры!
ДОСТОЕВСКИЙ. А меня спасла каторга!
Мария снова смотрит на него изумленно.
ДОСТОЕВСКИЙ. Поймите: успех «Бедных людей» был для меня губителен. Мне было двадцать семь лет, меня провозгласили гением, а что я мог написать тогда лучше этого? Нет, Всевышнему и нужно было провести меня через каторгу, чтобы я узнал главное, без чего жить нельзя…
МАРИЯ (кокетливо, с улыбкой). А без чего нельзя жить, Федор Михайлович?
ДОСТОЕВСКИЙ (всерьез). Знаете, Мария Дмитриевна, я же был, как все, — дитя века, дитя неверия и сомнений. Но в каторге я сложил в себе символ жизни, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа!..
Мария разочарованно отворачивается.
ДОСТОЕВСКИЙ (не замечая, вдохновенно). И вообще, там, в каторге, такие типажи, такие судьбы! А однажды на Новый год нам разрешили устроить в остроге театр. О, вы даже не можете вообразить, что случилось с этими клеймеными ворами, разбойниками, мазуриками и бродягами!
Мария заинтересованно поворачивается к нему.
ДОСТОЕВСКИЙ. (Черпая из ее глаз вдохновение своему красноречию.) Представьте острог, тюрьму, кандалы, долгие годы неволи и жизнь, хмурую, как осенний день. И вдруг всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, забыть тяжелый труд и устроить театр в тюремном каземате! Что началось!..
«Манера его речи была своеобразная, — сказано в мемуарах Врангеля. — Он говорил негромко, зачастую начинал чуть не шепотом, но чем больше одушевлялся, тем голос его поднимался звучнее и звучнее, а в минуты особого волнения он, говоря, как-то захлебывался и приковывал к себе внимание своего слушателя страстностью речи…»
ДОСТОЕВСКИЙ (продолжая). Разом прекратились все драки, ссоры, тайное пьянство и воровство! Лица каторжан словно осветил какой-то иной, внутренний свет всеобщего светлого дела. Наконец наступил с нетерпением ожидаемый день. Залу — это был тюремный каземат — освещали сальные свечи, и она быстро наполнилась нашим тюремным населением. Очень скоро образовалась огромная толпа, сдавленная, стиснутая со всех сторон, на подоконниках — тоже целые толпы опоздавших, но все вели себя тихо и чинно, и что за странный отблеск детской радости и ожидания сиял на этих клейменых лбах и щеках!..
Мария, слушая Достоевского, не столько следит за содержанием его речи, сколько любуется этим солдатом, разом преобразившимся в актера, оракула, вдохновенного и даже красивого рассказчика…
ДОСТОЕВСКИЙ. А хотите, я расскажу вам что-нибудь смешное? Скажем, про то, как я принял подаяние? Это было три года тому, в каторге. Я возвращался с утренней работы один, с конвойным. Как всегда, я был в кандалах. Навстречу мне шли мать и дочь, девочка лет десяти, хорошенькая, как ангельчик. Я уже видел их раз. Мать была солдатка, вдова… Увидя меня, девочка закраснелась, пошептала что-то матери; та тотчас остановилась, отыскала в узелке четверть копейки и подала ее девочке. Та бросилась бежать за мной. «На, несчастный, возьми Христа ради копеечку!» — кричала она, забегая вперед меня и суя мне в руку монетку. Я взял, и девочка возвратилась к матери, совершенно довольная… Смешно, правда?
Мария смотрит на него без улыбки, но с тем значением в пронзительном взгляде, с каким женщина решает судьбу завязавшегося романа.
Достоевский, сунув руку за пазуху, достает узелок на тесемке. Развязав тесемку, извлекает из узелка темную медную монетку — четверть копейки. И протягивает Марии на открытой ладони.
ДОСТОЕВСКИЙ. Я сохранил ее. Это мое главное сокровище, это фантом обращения моей прежней гордыни в христианство. Возьмите же, это все, что я сегодня могу вам дать. Но когда-нибудь… О, Мария, ради вас я когда-нибудь сниму даже звезды с неба!
Веранда в доме генерал-губернатора. Утро
На веранде за завтраком генерал-губернатор, ложкой черпая из туеска янтарный мед с покрошенным в него хлебом и запивая это блюдо холодным кумысом, звонит в колокольчик.
Тут же на веранду входит адъютант.
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР. Флейту.
Адъютант уходит.
Генерал-губернатор поворачивается к Врангелю, сидящему с ним за одним столом и уплетающему глазунью из пяти яиц.
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР (отечески). Намедни я получил письмо от твоего отца. Он там, понимаешь, очень обеспокоен — что у тебя, барона и прокурора, за дружба с этим социалистом и каторжником, замышлявшим против царя?
ВРАНГЕЛЬ (прекращая есть, испуганно). Ваше превосходительство, я же сколько писал папа, да и вам докладывал — Достоевский отрекся от своих заблуждений!
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР. Это он тебе так говорит. Но я-то знаю: самое опасное для русского мальчика — это влияние революционера. Я же вас вижу насквозь: ваша душа тянется ко всему «прекрасному и высокому», а им — безбожникам — как раз таких и надо.
ВРАНГЕЛЬ. Густав Христианович, поверьте моему честному слову: Достоевский — глубоко верующий человек! Он и меня укрепляет в вере. Клянусь вам, что за всю свою жизнь я не встре…
ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР (насмешливо). Ай-ай-ай!
Входит адъютант с уже открытым футляром флейты. Нагнувшись, подает эту флейту генерал-губернатору.
Генерал, продув мундштук и пожевав для разминки губами, прикладывается к флейте и начинает играть.