Я не двигался.
Фигура замерла в трех шагах, слепя мне глаза фонариком. За ее спиной в машине сидел еще один полицейский, держал у рта микрофон радиотелефона и что-то говорил в него.
– Как зовут? – сказала мне баба-полицейский. Я назвался.
– Где живешь?
– Два квартала отсюда…
– Адрес!
– Я сказал свой адрес.
– Что ты здесь делаешь?
– Праздную… – усмехнулся я.
– Празднуешь что? – требовательно, как ворона каркнула она.
Я пожал плечами и сделал неопределенный жест рукой, который она тут же оборвала окриком:
– Не двигайся! Кругом!
Я повернулся.
– Подними руки! Раздвинь ноги!
Я поднял руки и расставил ноги. Она осторожно подошла ко мне сзади и положила на землю фонарик так, чтобы он освещал всю мою невзрачную фигуру. Затем одной рукой похлопала меня сначала подмышками, потом – по карманам джинсов и, наконец, в промежности ног и ниже – до щиколоток. Рука у нее была ужасно жесткая, как палка, и вообще мне вдруг показалось унизительным, что молодая черная баба шлепает меня по яйцам и всем другим местам – меня, писателя, который только что придумал роман века!
– Ладно, – сказала баба-полицейский. – Можешь повернуться.
Я возмутился:
– С чего вдруг ты меня проверяешь?
– Мы ищем кой-кого, – примирительно сказала она, поднимая свой фонарик.– Ты русский?
– Нет, я еврей! – сказал я с вызовом, не принимая ее примирительного тона.
– Неважно. Все евреи из России, – сказала она небрежно, – Можешь идти. Спокойной ночи.
И ушла к своей вспыхивающей мигалкой машине, а я остался в темноте, гадая, как она смогла определить, что я из России. Неужели это русское клеймо торчит даже в тембре моего голоса, как в ее голосе – клеймо ее негритянской крови?
2
Домой идти было незачем, самоубийство я отложил, а в баре даже барменша-пуэрториканка относилась ко мне как к недоразвитому.
Я ожесточенно шагал по пустым марблхедским улицам – прочь от набережной, от фейерверка, от праздника жизни. Мне там нет места. Мое место на свалке макулатуры, среди мусорных урн и бездомных нищих. Но – вашу мать! – именно там, на обочине жизни, я напишу свою Главную книгу!
Подстриженные газоны. Флаги в честь Дня независимости.
Двухэтажные особняки. «Вольво» и «Форды» на парковках. Уютные огни за шторами, запах барбекью с задних дворов, голоса теледикторов и смех телешоу… Черт возьми, куда я иду? В моем доме на углу Rosen Street – черные окна, пустой гараж и тихо, как в могиле. Я прошел мимо, отшвырнув с мостовой во двор цветной Ханин мяч. Этот дом стоит мне двенадцать сотен в месяц, но он не принес мне счастья. «О, это настоящий дом любви! – говорила хозяйка, когда мы с Лизой пришли смотреть его два года назад. – Моя мать прожила здесь тридцать лет, это были лучшие годы ее семейного счастья!»
F… your mother's love house [В гробу я видел дом любви твоей матери]! Именно здесь ко мне каждую ночь приходит огромная, как пантера, черная кошка, прыгает на грудь и когтями рвет мое горло так, что кровь брызжет из вен.
Я свернул за угол, вышел на Atlantic Avenue и через пару минут вдруг оказался перед ярко освещенными окнами нашей синагоги. Я остановился. Кто может быть в синагоге поздним вечером в День независимости?
Я пересек подстриженный газон и подошел к окну. За окном, в молельном зале сидели двое – ребе Зальц, которого я знаю давно, и еще один, незнакомый лысый толстяк. Они сидели за Торой, но не молились, а что-то обсуждали, весело жестикулируя руками. Десять лет назад, когда я приехал в Америку и ходил по Нью-Йорку в надежде встретить миллионера и соблазнить его своим гениальным, как у каждого эмигранта, кинопроектом, этот ребе Зальц дал мне первую работу. Не знаю, как в других странах, но в США человека, который дал вам первую работу, помнят всю жизнь – почти как первую женщину. Тогда, летом 1989 года, кто-то сказал мне, что еврейской организации «Призыв» нужен русский редактор, и так я попал на угол 25-й стрит и Пятой авеню, в офис Зальца.
Зальц – высокий и похожий на грача 40-летний раввин с узкой д'артаньяновской бородкой, в отличном темно-синем костюме, с большим простуженным носом и с перхотью на плечах – глянул на меня неожиданно веселым и открытым взглядом. Перед ним стоял худой и голодный русский еврей, потный от августовской жары и с лицом, на котором даже бритвой «Shick» невозможно было сбрить отчаяние первых месяцев эмиграции. Он сказал:
– Я знаю несколько русских слов – «еп твой мать», «жидовска морда» and «п…».
От изумления у меня отвисла челюсть: наконец хоть один американец сразу, с первых слов, заговорил со мной, как с равным. И не рассказывает мне о том, как в двадцатых годах его родители-эмигранты работали в Америке за полдоллара в день, и потому мне нужно начинать с того же.
Уже через минуту я узнал, что ругаться по-русски ребе Зальца научили лучшие специалисты в этой области – киевские гэбэшники. Оказалось, что пять лет назад Зальц побывал туристом в СССР и, находясь в Киеве, поехал в Бабий Яр, постелил там на земле коврик и стал молиться в память о тех 200 тысячах евреев, которых немцы расстреляли в Бабьем Яре во время второй мировой войны. Но не успел Зальц дочитать Кадиш, как подкатила черная «Волга», киевские гэбэшники бросились на него, скрутили, привезли в подвал украинского КГБ и ровно трое суток били и пытали голодом и холодом, требуя, чтобы он сознался, что он американский шпион. За эти трое суток они сломали ему два пальца на левой руке, научили русскому мату и сделали из него профессионального антисоветчика – вернувшись в США, Зальц немедленно основал эту организацию «Призыв» и на тонкой папиросной бумаге стал печатать еврейские религиозные брошюры на русском языке, а потом по каким-то секретным каналам засылал эти брошюры в СССР.
Я тут же зауважал этого простуженного грача. Но когда я открыл одну из его брошюр, мое лицо свело, как от зубной боли: они были написаны таким жутким языком и с таким количеством грамматических ошибок, что, конечно, никто в России не читал их дальше второй строки.
– Well, – сказал Зальц, увидев выражение моего лица. – Конечно, это нужно слегка отредактировать. Ты сможешь? Я буду платить тебе 150 долларов в неделю.
Я понимал, что эти книжки нельзя редактировать, а нужно писать заново. Но в то время я жил на доллар в день, и 150 в неделю были для меня как контракт с Голливудом. Потому за пять следующих недель я прочел в библиотеке манхеттенской иешивы штук сорок книг по еврейской религии, изданных в России и в Польше еще в двадцатые годы, и написал современным русским языком пять брошюр – о еврейских праздниках, о кошерной пище, о субботе и еще толстый сборник избранных еврейских сказок из «Агады». После этого Зальц сказал, что я обеспечил их работой на год вперед, выдал мне последний чек, и я снова оказался на улице. Но моя маленькая брошюра «Шабат в еврейской жизни» довольно лихо разошлась тогда в СССР по каналам еврейского самиздата, и Зальц запомнил меня. Когда в прошлом году я случайно встретил его в аэропорту Логан, он сказал: «О, мистер Плоткин! Я слышал, вы стали автором бестселлеров! Где вы живете? В Беверли-Хиллс?». Я сказал, что как раз ищу какое-нибудь жилье в Бостоне. «Только не в Бостоне! – воскликнул Зальц. – Летом вы задохнетесь в Бостоне от жары! Настоящий писатель должен жить в Марблхеде! Поезжайте и посмотрите сами – там море, там пять яхт-клубов. И у меня там синагога!».