Худя лежал на полу, на шкурах, не двигаясь.
Я уже надела китель, когда он сказал:
– Ты не выйдешь отсюда. Дверь заперта, однако. Ключ у меня в кармане. Ты никуда не уйдешь.
Это было сказано просто и убедительно, как говорят о непреложном факте.
Я замерла. Неужели он собирается удерживать меня тут силой? Он, Худя, – меня! Он поднял руку, взглянул на ручные часы.
– Да, ты не выйдешь отсюда еще как минимум два часа. Потому что ребята из интерната уходят сейчас из города. Я не хочу, чтобы их поймали. – Он поднялся со шкур, у него был вид человека, который точно решил, что он должен делать в следующую минуту. Скорее всего он собирался просто связать меня. Боже мой, значит, я не ошиблась, значит, я сгоряча угадала правду!
Худе не удалось даже выпрямиться – жесткий сильный удар пришелся по его скуле. Я била его, я! Била так, как бьют в милиции, как УЧАТ бить в милиции. У меня тренированная рука, поверьте.
Худя не уклонялся от ударов, хотя я вкладывала в эти удары всю силу своей злости. Негодяй! Негодяй и подлец! Унес меня из интерната к себе, рассказывал мне сказки о любви и поил чаем, признавался мне в четырехлетней любви – только для того, чтобы дать этим мальчишкам, моим насильникам, тихо и незаметно выскользнуть из города. Конечно! Кто будет останавливать подростков, когда охотятся за беглыми зеками!..
Я била, а Худя стоял, набычившись, жестко расставив ноги и чуть накренясь вперед своей коренастой фигурой. Очередной удар пришелся по его брови и рассек ее до крови. Я почувствовала резкую боль в запястье и поняла, что я вывихнула руку. Чертовски крепкая кость в его надбровной дуге, однако!
– Кретин! Дай мне ключ от двери, я уйду… – сказала я, кривясь от боли.
– Я же тебе сказал: ты не выйдешь отсюда. Пойди в ванную и вымой руки. Они у тебя в крови…
Кровь тонкой струйкой скатывалась из его рассеченной брови на глаза, но он словно не чувствовал этого. Он смотрел на меня спокойно, только глаза, казалось, стали чуть белей и желваки напряглись под широкими скулами.
– Кажется, ты вывихнула руку. Я могу вправить.
– Сейчас! – сказала я насмешливо – Как же! – Но от боли в руке я кругами заходила по комнате. Наконец я решилась попробовать вправить сустав сама, но запястье отозвалось таким уколом резкой боли, что я охнула.
Худя шагнул ко мне, взял мою руку и коротко дернул. Я охнула снова, но сустав встал на место. А Худя своими сухими сильными пальцами мягко разминал мне запястье и говорил при этом:
– Ты можешь мне верить или не верить, это твое дело, однако. Я сказал тебе правду. И про чаек, которых нашел тогда, и про нас с тобой. Я любил тебя и люблю, однако.
– А кто такая Окка? – спросила я, вспомнив вдруг слова той ненецкой девчонки Аюни Ладукай, которая сказала Худе в интернате: «Мы отомстили за Окку! Ты же не мужчина – сам не можешь русским отомстить. Наоборот, служишь им, как пес!»
Худя молчал, разминая мне сустав. Потом вышел в ванную и вернулся с бинтом. Кровь из рассеченной брови уже была у него на подбородке, но он не обращал на это внимания, а стал забинтовывать мне руку.
– Так кто такая Окка? – спросила я снова. И свободной рукой почти машинально вытерла кровь с его лица.
– Этого я не могу тебе сказать, – произнес он. – Ложись спать. Я не могу выпустить тебя одну на улицу ночью. Там же преступники гуляют. – Короткая усмешка тронула его губы. Кажется, первая усмешка за весь этот вечер.
– Да не выдам я твоих подростков! – сказала я презрительно. – Еще не хватало, чтобы в угро узнали, что меня изнасиловали!
– Я тоже так думал. Но на всякий случай сказал им, чтобы они ушли из города. Все. – Он ловко завязал бинт бантиком и заправил под бинт концы. – Эта повязка будет напоминать тебе обо мне пару дней. Но одной рукой ты уже не взломаешь дверь, а ключ у меня в кармане. Так что давай спать.
С этими словами он снова лег на пол, на шкуры, растянулся во весь рост и закрыл глаза.
Я беспомощно и нелепо торчала посреди комнаты. Действительно, одной рукой мне не взломать дверь, да и незачем мне спешить в гостиницу «Север», где уйма армейского и милицейского начальства. Вид у меня сейчас уж точно как после изнасилования!
Потоптавшись на одном месте, я вздохнула, выключила свет и стала раздеваться. Хотя в комнате был полный мрак, сказала Худе:
– Отвернись…
В темноте я слышала, как он повернулся на бок.
Я разделась и наугад шагнула к своему прежнему месту на полу, на шкурах. И конечно, споткнулась о Худино тело, наступила ему на спину и рухнула вниз. Его руки поймали меня, смягчили удар, но все же я здорово стукнулась плечом. Вот уж действительно мне не везло в эту ночь, черт возьми! Это идиотское падение было, наверно, последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Я села на полу, держась вывихнутой рукой за ушибленное плечо, и заскулила – опустошенно, жалобно и слезливо, как бессильный и слепой щенок.
Худя обнял меня и уложил на полу рядом с собой. Я даже не сопротивлялась. Я лежала на его руке, он прижимал меня к себе всю, от головы до ног, и моя грудь была у его груди, и мои слезы размазывались по его небритой щеке и по губам, которыми он тихо меня целовал.
– Спи. Пожалуйста, спи… – говорил он негромко.
И я даже не помню, когда я уснула и как.
40
Я проснулась от характерного щелчка английского замка и сообразила, что это за Худей закрылась входная дверь. Какая же я идиотка все-таки! Если у него на двери английский замок, значит, я могла спокойно уйти ночью, никакого ключа от замка не было у Худи в кармане, он просто разыграл меня, как ребенка!
Но у меня уже не было никакой злости к Худе. Наоборот. Я проспала полночи на его плече, и тихое чувство покоя и счастья поселилось внутри меня, несмотря на все унижение, которое я перенесла вчера вечером в интернате. Я даже была благодарна Худе за то, что он обманул меня, не дал уйти ночью, а теперь тихо ушел, и мне не нужно ни с кем разговаривать. Он дал мне время прийти в себя, я могу тихо лежать на этих шкурах и нежить в себе это редкое чувство открытия СВОЕГО мужчины, как нянчат матери грудного ребенка…
Я пролежала так минут двадцать. Вся суматоха и лихорадка последних дней, все эти убийства, взрывы и прочая галиматья отлетели от меня куда-то в небытие, стали малозначительными. Нет, я еще не влюбилась в Худю в ту ночь, но я чувствовала себя так, как, наверно, чувствуют себя композиторы, когда у них в душе возникают первые звуки новой мелодии…
Минут через двадцать я все-таки встала, зажгла свет. Часы показывали 10.40 утра. За окном была полярная ночь, темень и какой-то неясный гул. Я поставила чайник на электроплиту и включила репродуктор местной радиосети. Репродуктор взорвался бодрой молодежной песней:
А нам не страшен ни вал девятый,