Минут через десять Худя обеспокоенно постучал в дверь ванной.
Я не ответила, даже не шевельнулась – мне было все безразлично, я словно отупела до полной глухоты и слепоты.
Он открыл дверь в ванную, увидел, как я сижу без движения под душем в уже переполняющейся ванне – просто сижу и реву беззвучно. Он подошел ко мне и стал мыть меня мылом и мочалкой, приговаривая негромко:
– Ничего… Ничего, однако… Забудь про это… Этого не было… Хочешь, я тебе сказку расскажу? Нашу, ненецкую. Про то, как мышонок со всем миром разговаривал. Вот слушай. Была у мышонка норка на самом изгибе реки. Весной вышло наконец солнце в небо и стало всю землю греть. На земле снег начал таять, а на реке – лед. И поплыли по реке льдины, друг на друга наскакивают и так трещат от ударов, как будто гром гремит или кто-то из ружья стреляет, однако. Испугался мышонок, вылез из норки и сказал: «Эй, льдины! Плывите подальше! А то норку мою разломаете!» А тут льдины заговорили, сказали: «Эй, мышонок! Ты что там разговорился?! Мы льдины! Уж если мы понеслись по реке, никто нас не остановит и никто не прикажет, где нам плыть! Будут чьи-то норки на нашем пути – мы и норки разломаем!» Тут мышонок сказал: «Эй, вы, льдины! Что вы о себе воображаете, однако! Вот выбросит вас на берег, тут вас солнце и растопит…»
Я знала эту ненецкую сказку – ее очень часто передают по радио. Мышонок по очереди разговаривает со льдинами, солнцем, облаками, горами и так далее, защищает свою норку. Но сейчас у сказки появился второй смысл, подтекст, – про сокрушительное движение льдин, которое уже ничто не остановит… Впрочем, эта мысль пришла и исчезла, забылась или затерялась на краю сознания – скорее всего потому, что от теплого и чуть хрипловатого голоса Худи, от прикосновений к моим плечам, спине и лопаткам его грубых, шершавых, но таких осторожных рук мне стало уютно и трогательно, как в детстве. И с каким-то неожиданным для себя порывом я вдруг повернула голову, поймала у себя на плече его руку и прижалась к ней щекой. Так в детстве я прижимала у себя на плече руку отца…
– Как ты оказался в интернате? – спросила я.
– Я обходил все интернаты. Наши дети остались без присмотра, ведь все воспитатели разбежались. Я просил детей остановиться, перестать взрывать машины и бронетранспортеры…
– А где твоя дочка?
– Она в тундре, у моих родителей…
Потом, закутанная в простыни, укрытая медвежьей шкурой, я лежала в его комнате, на полу, на оленьих шкурах. Кровати у Худи не было. Все-таки он, как все ненцы, предпочитал спать на полу, несмотря на все его студенческие попытки привыкнуть спать в кровати.
Я полулежала на шкурах. Худя поил меня из блюдечка крепким чаем, а в печке-голландке уютно потрескивали дрова…
…Вспоминая об этом сейчас, я думаю о полной нелогичности моего поведения. Казалось бы, придя в себя от этих; унижений, от насилия, я, «уренгойская овчарка», должна была немедленно мчаться в гостиницу, в штаб десантной дивизии, взять роту десантников и арестовать, к чертовой матери, весь интернат, всех этих ненецких подростков! А я лежала и пила чай из рук Худи. Почему? Да очень просто! Могла ли я прийти в штаб дивизии или в управление уголовного розыска и сказать: «Только что меня изнасиловали ненецкие подростки!» Как сказать такое? Кто решится? При всем том, что и закон, и официальная общественная мораль на моей стороне, я все равно стала бы посмешищем в глазах всего Салехарда и Уренгоя.
Именно из-за этих насмешек, из-за презрительного отношения публики к жертве насилия тысячи, десятки тысяч женщин и молодых девчонок в рабочих общежитиях Севера, да и по всей стране, не приходят в милицию или даже в больницу после изнасилований. Любопытную статистику преподнес нам как-то на следственной практике прокурор Москвы Мальков: 70 процентов женщин, заявивших в 1979 году о совершенных над ними насилиях, были… проститутки, сводившие таким образом счеты со своими клиентами или любовниками.
А нормальной женщине легче перетерпеть, перестрадать факт насилия, чем открыто выставить себя в качестве жертвы на публичное – что? обозрение? Нет, почти всегда – на тайное осмеяние… В угаре оглушающих пьянок в мужских и женских общежитиях молодых покорителей Севера нет ночи без насилия, чаще всего – группового, но даже от жертвы группового изнасилования вы не добьетесь правдивых показаний…
Теперь я сама попала в число женщин, скрывающих насильников от правосудия. Но, ей-богу, я не думала обо всем этом в ту ночь в квартире Худи Вэнокана. Я вообще ни о чем не думала. Я просто пила горячий чай из рук Худи и почти натурально ощущала себя маленькой обиженной девочкой, а не следователем уголовного розыска.
Худя сидел передо мной на полу, поджав под себя ноги по-ненецки, наливал чай в блюдце и подносил к моим губам. Я пила, полузакрыв глаза, и вместе с крепким горячим чаем отходило сердце и успокаивалась боль внизу живота. Негромкий Худин голос звучал неторопливо; как все ненцы, Худя смягчал «д» почти до «т», и был в этом еще какой-то дополнительный шарм, как будто не взрослый мужчина, а ребенок рассказывает вам увлекательную историю, уводя от боли, салехардских взрывов и насилий…
– Когда я был еще совсем малышом, однако, – говорил Худя, – мой дед Ептома часто рассказывал нам про одну страну. Если пройдешь льды, идя все к северу, говорил он, и перекочуешь через стены ветров кружащих, то попадешь к людям, которые только любят и не знают ни вражды, ни злобы. Но у тех людей по одной ноге, и каждый отдельно не может двигаться. Но они любят и ходят обнявшись, любя. Чем больше любят, тем крепче обнимаются и тем лучше могут ходить, и даже бежать быстрей ветра. Но если они перестают любить, то сейчас же перестают обниматься и умирают. А когда они любят, они могут творить чудеса. Так говорил мой дед. И я все мечтал пойти на север, перекочевать через стены ветров кружащих и найти ту страну, где нет ни вражды, ни злобы, а только любовь… Ты спишь?
– Нет, Худя. Расскажи еще что-нибудь… – Я дотянулась рукой до его руки и погладила эту руку. – Пожалуйста…
Худя встал, подложил несколько сухих березовых поленьев в печку-голландку, и огонь легко побежал по березовой коре. Затем он погасил свет в комнате, и только блики оранжевого огня в печке освещали теперь темные окна и стены. А Худя, не раздеваясь, лег рядом со мной на шкуры.
– Хорошо. Слушай, – сказал он, заложив руки за голову и лежа рядом со мной на расстоянии локтя. – Но это не сказка, это было со мной, когда я был мальчишкой. Последние дни я все вспоминаю эту историю…
– Это страшная история, Худя? – Я свернулась клубком и придвинулась к нему, совсем как я делала в далеком детстве, когда забиралась к отцу на диван и устраивалась у его крепкого офицерского плеча. Мой отец был военным, дослужился до звания полковника и теперь тихо жил на пенсии в Воронеже…
– Нет, не страшная. Лирическая… – Худя, мне показалось, улыбнулся в темноте. – Как-то летом мы привели оленей на самый север Ямала, на берег Ледовитого океана. Там были хорошие пастбища. Не то, что сейчас, однако. Я был мальчишкой, мне было десять лет. У нас было большое стадо оленей, две тысячи оленей у нас было. Но собаки хорошо знали свое дело, поэтому я мог уйти от стада, мог гулять по тундре. Я уходил от стада на берег океана. Там каждый день можно было найти что-нибудь интересное. Океан после шторма выбрасывает на берег самые разные вещи. Я находил там американские бутылки из-под виски, цветные поплавки с названиями яхт и даже резиновые сникерсы – порванные, конечно. Но главное, что я искал, – доски с гвоздями. Гвозди и шурупы – это тут у нас дефицит, целое богатство… Ты не спишь?