А в квартире Инессы Бродник все столпились вокруг радиоприемника, который — поверх воя глушилок — вещал все тем же заморским голосом Владимира Мартина:
«Москва. По информации из советской столицы, общественность весьма настороженно отнеслась к сообщению о внезапной смерти Федора Кулакова, которого до недавнего времени числили в основных претендентах на верховную кремлевскую власть. Слухи о его конфликте с Брежневым будоражили Москву еще два месяца назад…»
— Поздравляю, — тихо сказала Рубинчику Инесса Бродник. — Он читает ваш текст, слово в слово…
Именно в эту минуту в кабинете Анны Сигал прозвучал телефонный звонок. Вздрогнув, словно ее застигли не над некрологом Кулакову, а над какой-то антисоветчиной, Анна взяла трубку:
— Слушаю.
— Анна Евгеньевна? — прозвучал знакомый голос. — Это Барский Олег Дмитриевич. Как поживаете?
— Ничего. Спасибо.
— Тут у нас возникла потребность в небольшой юридической консультации. Если я к вам сейчас подъеду, вы найдете для меня пару минут?
29
Еще только выйдя из троллейбуса на Самотечной площади и двигаясь по направлению к ОВИРу — всего триста шагов вверх по Олимпийскому проспекту, Рубинчик вдруг ощутил, что теряет себя: свою решимость, энергию, даже половую силу. Словно на той стороне улицы, у дверей ОВИРа, где стояла сиротливая группа людей с папками и портфелями, — словно там радиоактивная зона. Перейти через площадь и встать в эту очередь, да еще на глазах всей Москвы, было все равно что добровольно зайти за проволоку Варшавского гетто и нацепить себе на грудь желтую звезду.
Да, здесь, по эту сторону площади, вы еще свой, советский человек, немного ущербный из-за своей семитской внешности, но все-таки наш. Вы можете спорить с милиционером или бежать к нему за защитой, если на вас напали хулиганы. Вы можете громко разговаривать, смеяться, острить с продавщицей мороженого, флиртовать с прохожими девушками и нагрубить водителю машины, не уступившей вам дорогу.
Но там, в той группе…
Мощное и почти зримое поле презрения к «предателям», «отщепенцам» и «жидам» окружает ту кучку людей, которые каждое утро выстраиваются перед приемной ОВИРа под присмотром трех милиционеров наружной охраны и незнамо какого их числа внутри. Эти менты не следят за порядком в очереди, они не слышат и не видят тех оскорблений, которыми награждают «подонков» и «христопродавцев» прохожие. Менты ждут «антисоветских выходок сионистов» — демонстраций, петиций и плакатов «Отпусти народ мой!». Поэтому каждого, кто приближается к ОВИРу, они еще издали ощупывают опытным взглядом — не топорщится ли под пиджаком плакат или транспарант? Не похож ли ты на известных им по фотографиям могиндовников, активистов-сионистов?
С трудом отрывая от тротуара разом отяжелевшие ноги и держа под мышкой еще более тяжелую тонкую папку с документами, Рубинчик добрел через площадь к этой очереди и молча, без единого слова, встал последним. Ему казалось, что сейчас, в этот же миг, откуда-то сбоку или сверху раздастся пулеметная очередь, и он невольно вжал голову в плечи — точно так, как все остальные, стоявшие в этой очереди. Но никто не стрелял, и через пару минут он задышал ровнее, осмотрелся.
Эта тонкая цепочка людей, вытянувшаяся вдоль тротуара под окнами ОВИРа, оказалась самой странной из всех очередей, в которых ему пришлось стоять за тридцать семь лет жизни, хотя опыта стояния в очередях у него, как и у любого жителя советской империи, было сколько угодно. От детдомовских очередей в туалет, когда старшие пацаны заставляли младших выпить по десять стаканов воды и одновременно оккупировали все стульчаки в сортире, до ночных хвостов за хлебом в пятидесятых годах, когда свой четырехзначный номер нужно было писать чернильным карандашом на ладони. А потом — многодневные, очереди за подпиской на Джека Лондона, Чехова, Бальзака, даже Шолохова. И многомесячные очереди за ковром, швейной машиной, мебелью, холодильником. И многолетние очереди за квартирой и автомашиной. И ежедневные — по сей день — очереди за мясом, фруктами, пивом, лекарствами. За шестьдесят лет советской власти эти очереди сделались такой же ритуальной частью жизни российского народа, как у американцев — утренний душ, а у французов — кофе с круассаном. Возникла даже особая этика стояния в «хвостах»: здесь люди знакомились, флиртовали, обменивались новостями и анекдотами, начинали адюльтеры и делали предложения руки и сердца. В молодости, мечтая о писательской карьере, Рубинчик хотел сочинить пьесу о том, как у подъезда модного в те годы Театра на Таганке совершенно незнакомые люди с вечера занимают очередь на «Гамлета», а к утру, к моменту открытия касс, это уже не просто очередь, а почти семья — со своими внутренними конфликтами, любовью, изменой, политическими спорами и гэбэшным стукачом, мучающимся вопросом «стучать или не стучать?» на женщину-диссидентку, в которую он влюбился…
Очередь в ОВИР оказалась совершенно иной — никаких разговоров! Это было вдвойне странно, потому что в этой очереди стояли одни евреи, только евреи — люди, казалось бы, начиненные знаменитой еврейской активностью. Уж тут-то, среди своих единокровных братьев, они должны были развернуться во всю мощь своего бесовского острословия и общительности.
Но — нет! Стоя в перекрестии взглядов милиционеров, словно в лучах прожекторов, обнаруживших в небе еще один вражеский самолет, Рубинчик чувствовал, что и ему не до шуток. Прижимая локтем свою папку с документами, он мысленно, уже в который раз за последние дни, пытался определить, достаточно ли убедительно звучит его «легенда» — 23-й пункт анкеты, в которой нужно объяснить, каким образом у вас появились в Израиле столь близкие родственники, что ради объединения с ними вы готовы оставить Родину. Ведь во всех прежних анкетах — в армии, в институте и при поступлении на работу — вы писали: «Родственников за границей не имею». «О, дело в том, товарищ инспектор, что Эсфирь Коэн, израильская тетя моей жены, которая прислала вызов-приглашение, — это дочка нашего двоюродного дедушки, который уехал из России еще до революции. Конечно, если бы он знал, что в России будет революция, советская власть и такая счастливая жизнь, он бы не уехал никогда! Но он не знал, он уехал еще в 1910 году, затерялся в волчьем мире капитализма и умер там от тоски по Родине. А в Израиле у него осталась дочка, и теперь она — старая, одинокая и больная женщина — нашла нас через Красный Крест и засыпает письмами, умоляя приехать и помочь ей дожить ее годы. Будет просто бесчеловечно с нашей стороны, если мы откажем ей в этом. Вот ее письма, смотрите!..»
Чем ближе подходила очередь Рубинчика к заветным дверям ОВИРа, тем сильнее сомневался он в убедительности этой «легенды». Даже письма от «тети Фиры», которые они с Нелей сами сочинили, переслали через эмигрантов в Израиль и получили по почте обратно с подлинным израильским штемпелем, даже эти письма казались ему теперь очевидной липой. Конечно, все знали, что инспекторы ОВИРа и в грош не ценят эти «легенды», письма и сами израильские вызовы. Если КГБ решит вам отказать, то вы не уедете и к родной матери и мотивировка отказа может звучать так же, как и в других случаях: «недостаточная степень родства». И все-таки ваша «легенда» должна выглядеть убедительно, чтобы не давать им дополнительного повода придраться…