— Да, — сказал он. — А вы тоже в Мирный?
— Нет, я гуляю. Я всегда после смены выхожу подышать тайгой. Вы любите тайгу?
— Да как вам сказать… — замялся он, чувствуя, как от мороза уже деревенеют щеки.
— А я люблю! Осенью тут рябчики гуляют, как на бульваре. А бурундуки музыку любят. Нет, правда! Я ухожу в тайгу с магнитофоном, включаю, и они идут за мной, открыто идут и слушают. Честное слово! А иногда я им свои песни пою.
— А вы пишете песни?
— Да. Хотите я вам спою?
— Здесь? — Он проводил взглядом пустой грузовик, промчавшийся мимо них на юг по зимнику.
— Нет, на таком морозе не споешь! — усмехнулась она. — Но я давно хочу показать их кому-то, кто понимает в стихах. У вас есть время? Как вас зовут?
— Иосиф.
— Красиво. Как Сталина. — Она свернула с зимника в тайгу и в полной темноте, под ветками разлапистых сосен, скрывших луну, стала углубляться в лесную чащу по только ей заметной тропе.
— Действительно, как Сталина, — идя за ней, удивился Рубинчик, ему это никогда не приходило в голову. — Но, вообще, это библейское имя. А куда мы идем?
— Тут близко, не бойтесь, — улыбнулся впереди ее голос. — Тут старая охотничья заимка есть. Там уже сто лет никто не живет, это мое открытие. И я там свою гитару держу и стихи. Я как чувствовала, что вы сегодня приедете, — с вечера там протопила. — Вдруг она повернулась к нему на узкой тропе, зорко глянула в его глаза: — А вы давно в Мирном?
— Пять дней. А что?
— Странно… Я пять дней там печь топлю… Между прочим, у вас сейчас щеки отмерзнут! Снегом потрите! А вообще, мы почти пришли.
Действительно, в нескольких шагах от них, под кроной гигантской таежной сосны темнело какое-то крохотное низкое сооружение — не то бревенчатый шалаш, не то по крышу утонувшая в снегу избушка. Вниз к ее входу вела выкопанная в снегу тропа, которая упиралась прямо в дверь, запертую деревянным засовом.
Нагнувшись, Таня осмотрела следы возле двери и усмехнулась:
— Соболя приходили и мишка. Я тут соболей морковкой подкармливаю, а медведю обидно, конечно.
Она сдвинула засов на двери и толкнула ее внутрь.
— Заходите! Сейчас я лампу зажгу. И снегу возьмите, щеки натереть, а то отморозите!
Он усмехнулся:
— «В стране их холод до того силен, что каждый из них выкапывает себе яму, на которую они приделывают деревянную крышу и на крышу накладывают землю. В такие жилища они поселяются всей семьей и, взяв дров и камней, разжигают огонь и раскаляют камни на огне докрасна…»
— Что вы сказали? — удивилась она.
— Это не я, это один арабский путешественник написал о русах в десятом веке, — ответил Рубинчик и пояснил: — Я по образованию историк.
Через несколько минут керосиновая лампа и сухие дрова, вспыхнувшие в кирпичной печи, осветили крохотную, с низким потолком комнатку с деревянными полками, связками лука и портретом Пушкина на бревенчатых стенах, с вытертой оленьей шкурой на полу, со сложенными в углу дровами, с чугунным котелком воды на той же печи, и саму Таню, сидящую на низкой дубовой лавке-полатях. Перебирая струны гитары, она негромко пела Рубинчику, сидящему в своем меховом полушубке на полу, на оленьей шкуре:
— Спасибо, Господи, за то, что я живу
В тайге, в глуши, в тиши лесной, оленьей!
Какое это редкое везенье!
Спасибо, Господи, за то, что я живу,
Храню себя в смиреньи и терпеньи
До рокового дня и вдохновенья
Храню себя.
В глуши.
В тиши
Храню.
Не уроню,
Клянусь, не уроню —
До рокового в полночь вдохновенья…
Рубинчик слушал эту полупесню-полуречитатив и понимал, что это, конечно, не Бог весть какая поэзия, а подражание модным поэтам и бардам. Но доверительность, с которой пела ему Таня эти простые слова девичьей молитвы, наполнила его душу нежностью к ней. Словно какая-то нить протянулась от его души к ее душе и телу. И когда прозвучал и растаял последний аккорд, Рубинчик встал, шагнул к Тане, нагнулся к ее серым глазам и поцеловал ее в губы.
Она не отстранилась, а ее мягкие губы ответили ему чутким встречным движением.
Он закрыл глаза, слыша победный, как зов боевой трубы, всплеск бешеного вожделения в своих членах. Господи, спасибо Тебе! Спасибо Тебе за это таежное чудо, за это пульсирующее страстью белое тело, простертое в сполохах камина на оленьей шкуре, за скифские курганы ее груди и аркой изогнутую спину, за жадную беглость ее языка, хриплое дыхание экстаза и узкое соловьиное горло ее волшебной западни…
— Не спеши, дорогая, не спеши…
«Эти камни, раскаленные на огне, русы обливают водой, от чего распространяется пар, нагревающий жилье до того, что снимают даже одежды. В таком жилье остаются они до весны…»
Зачем это вспомнилось ему? Почему? Да еще в такой момент…
Именно в этот момент гэбэшная «Нива» майора Хулзанова вкатила вслед за «КрАЗом»-«техничкой» в опустевший от грузовиков двор автопункта «Березовый», и трое хмурых мужчин — капитаны Фаскин и Зарцев и майор Хулзанов — вошли в столовую, спросили у подметавшей пол поварихи:
— А где журналист?
— Какой журналист-то? — переспросила повариха.
— Московский журналист был тут час назад. Носатый…
— Ах, энтот! Яврей, что ли? Так давно уж уехал!
— Куда?
— В Мирный, я слыхала.
Офицеры огляделись, Фаскин подозрительно спросил:
— А эта девушка где, напарница ваша?
— Татьяна? Спит давно, поди. В соседнем доме, в общежитии. Позвать?
Офицеры, не ответив, вышли из столовой, прошли по скрипучему снегу в соседний рубленый дом, но ни в одной из его четырех комнат, занятых спящими работниками автопункта, они, конечно, Татьяны не нашли. Кровать ее была аккуратно застелена, на тумбочке лежали несколько книг и стояла фотография Тани в летнем платье, а на соседней койке спала ее сменщица.
— Таня? — переспросила она сонно. — Так она с ночной смены не приходила еще… А сколько времени?
Офицеры забрали Танину фотографию, еще раз обошли оба дома и вышли во двор. Рядом с ними в намечающемся зыбком тундровом рассвете гудели спешащие по зимнику грузовики, фургоны и бензовозы.
— Увез девку! Вот сука жидовская! — выругался капитан Фаскин и приказал молодому солдату-водителю: — Кончай курить! В Мирный! Быстрей!
Но в Мирном Рубинчик появился лишь в конце дня, перед самым последним рейсом на Красноярск. Он выглядел смертельно усталым. При взлете он оглянулся на убегавшие за иллюминатором огни Мирного и встретился взглядом с глазами капитанов Фаскина и Зарцева, которые сидели в трех рядах позади него. О, они знали этот якобы равнодушный взгляд преследуемой жертвы! Впрочем, он держится молодцом. Или он так затрахался этой ночью, что у него нет сил даже на испуг?