Гурьянов развернул Полин пакет – там пестрые шерстяные варежки и маленький транзисторный приемник «Сокол». Он примерил варежку на руку и улыбнулся – тепло. Включил транзистор, нашел «Маяк». «Маяк» передал, что самая теплая погода сегодня в Крыму и на Черноморском побережье Кавказа, а затем пошли джазовая музыка и популярные песни.
Вечер. Автопункт. Три рубленых дома, построенных для отдыха водителей на обочине зимника, золотят в вечернюю таежную темень квадраты своих освещенных окон. Здесь столовая с круглосуточно горячими блинами, две спальные комнаты, душевая. Во дворе сгрудились почти два десятка грузовиков. От машины к машине ходит прогревальщик, следит за моторами – моторы не выключены, чтоб не заморозить, и из выхлопных труб курится легкий дымок.
В душевой моются шоферы. Гурьянов намылился весь – после целого дня дороги приятно. Рядом под душем тоже какой-то шофер.
– Эй, друг, – говорит он Гурьянову.
– Ты мне? – спрашивает Митя, жмурясь от мыла.
– Тебе. Как кличут? – Дмитрием. – Дмитрий чеевич?
– Петрович.
– А ктоеевич?
– Как это? – Гурьянов открыл один глаз, посмотрел на соседа. Соседом был Полин «жених» Степан Прокофьевич.
– Ну, кто ты есть? – в упор спросил он.
Гурьянов понял, что назревает нечто, но сказал с полувызовом и в то же время примирительно:
– Ладно, дядя, мойся.
«Дядя» смерил взглядом Митину фигуру – Гурьянов был ему явно не по силам.
– Добро, – сказал он недобро. – Только ты уж не обижайся, если что. Должок с тебя за любовь.
Ночь. Луны нет, и мороз за сорок пять. Тьма навалилась на припорошенную снегом лесотундру и заледенелый зимник. Машина Гурьянова щупает фарами дорогу – узкую, скользкую. Далеко впереди еле видны задние фонари какого-то «МАЗа», а позади – темень, пусто.
Гурьянов ведет свою полуторку осторожно – дорогу переметает поземка.
Изредка мелькнет за боковыми стеклами кабины приставшая к обочине машина с погашенными огнями и невыключенным мотором, где сморенный усталостью водитель прикорнул дрему передремать, и снова – пусто на трассе, одиноко.
Полуторка взбирается на узкий мостик через замерзшую речушку, и вдруг мимо, обгоняя Гурьянова, на огромной скорости проносится «татра», в последнюю долю секунды виляет бортом, бьет им по передку гурьяновской машины, и Митина полуторка летит с мостика, переворачивается в воздухе и – чудом – становится на колеса.
А «татра» пропала в темноте, как не было.
Гурьянов посидел в кабине, а когда утихло сердце – ощупал себя. Ничего, цел, даже голову не зашиб. Прислушался – мотор заглох, ночь, тишина. Попробовал завести – нет, не заводится. Выбрался из кабины – снег выше колена, а под радиатором лужа. И мороз тут же схватывает. Сзади зимник пуст, ни огонька, а впереди тают в темноте огоньки удирающей машины. Мороз уже щиплет вспотевшее лицо.
Гурьянов медленно утерся шапкой, будто стирая маску бессилия и злости. От холода передернул плечами, сунул руки в карманы полушубка, там было что-то, он вытащил, поглядел – Полины варежки. Он зло швырнул их в сторону, за сугроб. Потом забрался в кабину, включил фары. Ветер переметал капот снегом, Митя включил «дворники», смотрел в ночь. Но никто не ехал по зимнику. На панели управления белозубо смеялась переводная красотка. Только сейчас он заметил, как она похожа на Люську. Тогда, на веранде черноморской шашлычной, Люся головой заслоняла солнце, и волосы ее радужно вспыхивали в лучах, как нимб. А на учебном полигоне школы собаководства нападали на Гурьянова щенки, и он, как мальчишка, возился с ними, падал, раскинув руки в траве, рычал и был счастлив от сознания всесилия в этом мире… А потом затрещали над головой кроны отцовского заповедника, прохватило откуда-то ветром, и к Гурьянову вышел из леса тонконогий лось, шершавыми губами взял за ухо и стал шептать что-то неразборчивое. Сначала приятно было, как он ухо жевал, а потом больно стало, и Митя проснулся.
Солнце ударило по глазам.
Над Гурьяновым стоял какой-то проезжавший мимо грузин-водитель, растирал ему уши. Увидел, что Митя открыл глаза, и сказал:
– Ну, ты даешь! Полчаса оттираю. Встать можешь?
На мостике через замерзшую речушку гудела невыключенным мотором «АТЛка» – легкий гусеничный вездеход.
– Ты как сюда упал, слушай? – сказал грузин.
Гурьянов ушел от ответа.
– Да так. Случайно.
При морозах ниже 50 градусов рабочие дни актируются, а рабочие шландают от безделья, томятся. Заиндевелый и крохотный, передвижной поселок трубоукладчиков, состоящий из вагончиков-«балков», курился в небо тонкими дымками, а в низком небе над ним, поодаль где-то, за речкой зачиналось северное сияние.
Но никто на него не глядел и не ахал – привыкли.
В балке на табурете сидел над ведром свеженаловленного муксуна оспатый парень, сноровисто орудовал ножом, очищая рыбу для ухи, и балагурил при этом, как всегда.
– Чё ты говоришь? Чё ты муть говоришь? – обращался он не то к взрывнику Фадеичу, не то к бригадиру. – У меня лично кореш с Камчатки восемь кусков привез, сам, понял? Мы с ним в ГУМ с одного конца как шаромыги вошли, с другого – как артисты вышли. Бабы от нас падали – шпалерами! Ну, не шпалерами, но, в общем, – были!
Взрывник Фадеич сидел напротив оспатого на нарах, подбирал на баяне «Бухенвальдский набат».
Гурьянов безучастно лежал на своей койке, но когда Фадеич в пятый раз взял не ту ноту, не выдержал:
– Слушай, шел бы ты со своим набатом!
– А выходной, имею право, – сказал Фадеич.
Митя отвернулся и под музыку уснул. А проснулся от непривычной тишины. Открыл глаза и сам себе не поверил – напротив него за столом сидел Полин «жених» Степан Прокофьевич. На столе перед ним – бутылка и два стакана. Оспатого нет, бригадира и Фадеича тоже.
Митя встретился со Степаном Прокофьевичем взглядом, злость налила кулаки, шея набычилась, и Гурьянов стал медленно подниматься. А Степан Прокофьевич ждал. Спокойно сидел и ждал, когда Гурьянов его ударит. И от этого его спокойствия Митя дальше койки не поднялся. Уже ногами в пол уперся, чтоб встать, но не встал.
– Ну вот, – сказал Степан Прокофьевич, увидев, как обмяк Гурьянов. – Теперь погутарим… – И разлил по стаканам. – Конечно, убить я тебя мог, было такое желание. За это я в твоей власти, как этот стакан. Хочешь – пей, хочешь – бей, хочешь – под суд отдай. Только скажи – ты живой остался? А зачем теперь девку изводишь? Она ж хлеб не ест – ждет тебя, месяц уже. Ну?
– Не ваше дело.
– Как это? Тут все мое. Матрац, на котором спишь, и тот я привез, по зимнику. А Полина… Или ты меня боишься?
– Еще чего! – Митя глянул на него как мог презрительней.
– Слушай, а может, ты просто так с ней?
– А хоть бы и так – так что?
– Да подожди, – терпеливо сказал Степан Прокофьевич. – Я ж к тебе по-доброму пришел. Она ж тебя правда ждет.