Я позвонил Взорову:
– Юлик, я не против соавторства, но, может быть, писать должен я, а не ты и не Люба. Все-таки это моя профессия…
– Старик, – сказал он. – Я завтра буду в Нью-Йорке, нам нужно встретиться.
Я уже знал, что это значит, но не мог поверить моему опыту – я был (и остаюсь) убежден, что придумал замечательный мюзикл и написал первоклассное либретто.
Мы встретились возле Публичной библиотеки, в небольшом кафе-забегаловке на углу 42-й улицы и Пятой авеню. Взоров был предельно краток и сух:
– Старик, то, что ты написал, нам не нравится и совершенно не подходит. Насколько я понимаю, дальше тебе над этим работать бессмысленно. Пока!
И он ушел, оставив у меня в памяти сияющие отблески своих высоких лайковых сапог. Видимо, выше этих сапог я, оглушенный и потупленный, ничего в тот миг не видел.
А через полгода Наташа Ландау, жена Бориса Фрумина, сказала мне по телефону:
– Слушай, ты не хочешь прийти на показ мюзикла, который я оформила для Юлика Взорова?
– Какого мюзикла? – насторожился я.
– «Распутин». Юлик снял зал на 46-й улице и устраивает показ своего мюзикла для бродвейских продюсеров. Хочешь, я пришлю тебе билет?
– Конечно, хочу. А кто ему написал либретто?
– Какие-то американцы. На билете написано. Прочесть?
– Не нужно. Пришли билет, я сам прочту.
На красочно оформленном пригласительном билете действительно были указаны два американских автора, а фамилия Взорова стояла третьей. И он же значился композитором и постановщиком. Я, любопытствуя, пришел на показ. В небольшом, мест на сорок, зале с мягкими креслами все места были заняты сливками американского шоу-бизнеса: бродвейскими и голливудскими продюсерами, звездами балета и эстрады. Веревка с цыганской шалью вместо занавеса отделяла этот зал от крохотного подиума сцены. Сбоку стоял столик с магнитофоном, возле него дежурил Взоров. Перед показом он сказал несколько слов по-английски: что это, мол, только черновик спектакля, эскиз, но профессиональная публика, сидящая в зале, легко сможет оценить перспективы этого проекта. И – занавес пошел, началось дейст…
Нет, стоп! Никакого действия в театральном смысле слова там не было. Не было драмы, истории, пьесы – ничего! А были – под музыку магнитофона – только цыганские пляски в исполнении Взорова и его жены Любы, а-ля цыганско-русские арии Распутина и царицы тоже в исполнении Взорова и его жены Любы, а между этими номерами – какие-то ничтожные, аморфные связки, надерганные из моего либретто и плохо прочитанные в зал по-английски самим же Взоровым.
Это был провал похлеще всех моих советских провалов! Вежливые бродвейские продюсеры уходили из зала после первых пятнадцати минут, а я бы ушел и еще раньше, если бы не страстное желание посмотреть Юлику в глаза. Что я и сделал после шоу. Я прошел «за кулисы», то есть в какую-то крошечную кладовую комнату, где Юлик снимал с себя грим и хромовые сапожки Распутина, и сказал ему:
– Ну, здравствуй, Юлик! Поздравляю!
Нужно отдать ему должное: он побледнел, он не ждал меня на этом показе. И какой-то жалкий, просительный блеск появился в его глазах.
– Ты понимаешь, старик, – заговорил он, опережая мои упреки. – Я не мог взять тебя в авторы этого мюзикла. Никто из бродвейских продюсеров не пришел бы на показ, если бы ты значился автором. Поэтому я взял американцев, которых они знают. Конечно, эти американцы ничего не писали, я сам написал…
– И просрал мюзикл!
– О чем ты говоришь?! В следующий раз мы с тобой напишем…
– Следующего раза не будет, Юлик. Разве ты не помнишь: это Америка! Она дает только один шанс!
Он, Юлик Взоров, оказался прав: прошло с тех пор уже пятнадцать лет, но я никогда больше не видел и не слышал его, Взорова, фамилию. Тем паче – на Бродвее.
Р.S. Конечно, здесь бы и поставить точку – ведь сюжет и этого боя на чужом поле исчерпан, я проиграл его снова всухую. Но, как известно, авторское самолюбие сдается последним, а я был уверен, что мой «Распутин» достоин лучшей доли. Пусть Юлик провалился со своим мюзиклом – разве он имеет эксклюзивные права на биографию Распутина? Да, он «подрядил» меня бесплатно написать этот мюзикл, но он вышвырнул мою работу и меня самого из этого проекта и бездарно провалил всю затею. Но ведь то, что я придумал, – мое, я зарегистрировал свое либретто в отделе регистрации авторских прав при Библиотеке конгресса и имею полное право продать свою работу кому угодно. Вот только кому? Я не знал в Нью-Йорке ни одного продюсера и даже ассистента продюсера. Иными словами, я все еще был полным чужаком в этом городе, ни одна бродвейская и даже оф-бродвейская собака меня тут не знала! И к тому же мое либретто было написано по-русски. Кому я мог его показать?
И вдруг оказалось, что есть кому! И даже – ни больше ни меньше – как самому в то время знаменитому кинорежиссеру, постановщику великолепного киномюзикла «Волосы», а также «Полета над гнездом кукушки», – Милошу Форману! Ну да, конечно! Как же я раньше не сообразил?! Милош Форман – выпускник ВГИКа, он должен говорить и читать по-русски.
Я ринулся в Колумбийский университет, где Форман в то время преподавал на кинофакультете, а точнее, где у него, как у Герасимова во ВГИКе, была своя режиссерская мастерская, с которой он, тоже как во ВГИКе, по четвергам проводил занятия. Мне было в то время уже сорок с чем-то лет, я был автором семи фильмов и прочая и прочая, но я, как последний проситель, стоял в пустом коридоре Колумбийского университета и ждал Мэтра. И вот распахнулись двери его аудитории, стайка юных студентов выпорхнула оттуда, а следом молодой летящей походкой вышел и сам Форман – мой сверстник. На нем был светлый джинсовый костюм, легкие мокасины, а на лице – зарницы нового, будущего успеха: он приступал тогда к постановке «Амадео».
Я, ничтожный, отлепился от стены и заступил ему дорогу, сказал по-русски:
– Милош, здравствуйте. Я вгиковец, как и вы. И у меня к вам одна просьба. Не можете ли вы, поскольку мы из одной альма-матер, прочесть несколько страниц? Дело в том, что, кроме вас, никто во всем Нью-Йорке по-русски не читает. А на перевод у меня нет денег, я только приехал…
Ужасная досада отразилась на его лице. Такую досаду я видел двенадцать лет назад на лице Александра Рекемчука, когда вот так же, внаглую, прижал Рекемчука к стене своим первым сценарием. А теперь Милош Форман – интеллигентный человек и вгиковец – разве мог он мне отказать?
– Ладно, давай, – произнес он, нехотя беря у меня тонкую папку. – Только имей в виду, у меня нет времени читать все…
– А это уж как пойдет, – обнаглел я. – Не понравится с первой страницы – выбрось.
Он посмотрел мне в глаза – Мэтр и Всемирная Знаменитость на седеющего нищего эмигранта.
– Хорошо, приходи через неделю, – сказал он и ушел, небрежно сунув мою папку под мышку.
Нужно ли говорить, что через неделю, презирая себя за это унижение, я все же снова стоял на том же месте, у стены в коридоре Колумбийского университета. И когда прозвенел звонок и стайка студентов Милоша выпорхнула из аудитории, сердце мое остановилось. Я не знаю почему – ведь я с детства был довольно самоуверенным мальчиком. Меня не могли сломить пять (пять!) отказов Ленинградского, Бакинского и других университетов принять меня в число своих студентов. Меня не сломила Советская Армия, редактура «Мосфильма» и Госкино, меня не сломили Нифонтовы и Громыки и даже три провалившихся фильма в начале кинокарьеры. Так какого черта я, сорокалетний, так мандражировал тогда, в пустом коридоре Колумбийского университета? Не знаю. Может быть, я начал стареть, а может, просто в своем доме мне и стены помогали, а в чужом…