И хотя он уже давно не пишет ей и ровно тысяча километров лежит между ним и ею, но если душа действительно способна передавать ощущения через расстояния, то тогда не может она не чувствовать по ночам его напряженного зова. И теперь, когда она обратилась к нему с просьбой о спасении Bellefontaine, все, что случилось с ними, и все, что с тех пор было заперто в нем, «железном канцлере», — вдруг воспламенилось в его душе пожаром новых надежд и желаний. Господи, неужели Ты подаришь мне еще одно свиданье с ней?
Во всяком случае, он, Бисмарк, не упустит эту новую живую нить, которая вновь протянулась от нее к нему, он подкормит и подпитает ее, он обяжет их обоих ответить ему!
«…По-моему, мы очень далеки от мира. С кем нам его заключать? Мы готовимся к тому, чтобы провести во Франции несколько лет, прежде чем дело дойдет до его подписания, хотя на самом деле это будет означать всего лишь перемирие. Потому что, какими бы ни были условия этого мира, даже если мы многократно вернем им их издержки, они никогда не простят нам, что мы так хорошо защищались против их бессмысленного нападения. Было бы крайне глупо с нашей стороны уйти сейчас, не прихватив с собой ключа или ключей от наших ворот, — я имею в виду Страсбург и Мец. Ведь они снова, в двадцатый раз за два столетия, начнут метать копья, как только соберутся с духом и найдут союзников…»
Теперь Николаю Орлову будет о чем сообщить Горчакову, а Горчакову будет расчет и перспектива понуждать Орловых к переписке с Бисмарком.
«…Простите мне эти политические замечания и мой неразборчивый почерк, но курьер торопит, а мне так сложно закончить мою беседу с Вами. Целую Ваши руки и прошу простить мне нерегулярность моих посланий. Итак, „pardon“, и можете и дальше считать меня самым преданным и послушным из всех дядюшек, которыми Вас когда-либо награждала природа или которых Вы сами себе выбирали.
Ваш, ф. Бисмарк».
17
«В некоторых французских газетах нас поносят невероятной бранью. А про мою частную жизнь рассказывают неслыханные ужасы: я бью жену плетью; любой знатной девушке из Берлина угрожает опасность очутиться в моем гареме; я запятнан разными обманами, спекулировал на бирже государственными тайнами и т. п. „Для этой постыдной спекуляции общественным доверием Бисмарк стакнулся с господином Блейхредером, еврейским банкиром в Берлине. Алчность Бисмарка собрала, таким образом, колоссальную сумму денег… Между прочим, он влюбился в монахиню дивной красоты, велел увезти ее из монастыря и взял к себе в наложницы. В Берлине насчитывают до пятидесяти незаконных его детей…“.
Можно ли лгать так бесстыдно и вместе с тем так грубо? Какова должна быть публика, у которой можно рассчитывать на доверие к такой лжи?..
Сегодня, когда пошел снег, мне снова пришло в голову — как много общего между галлами и славянами. Те же широкие улицы, те же тесножмущиеся друг к дружке дома, часто те же плоские крыши, как и в России. Недостает только луковицеобразных колоколен. Зато версты и километры, аршины и метры те же самые; а вот еще более разительное сходство — эта наклонность к централизации, к общему единомыслию и, наконец, эти коммунистические черты в народном характере…» (Из высказываний Бисмарка, по книге М. Буша «Граф Бисмарк и его люди за время войны с Францией»).
18
«Понедельник. 28 сентября. С утра по [указанию Бисмарка] я готовил для различных газет статью по поводу мнения, что Париж с его дорогими коллекциями, художественными постройками и памятниками не должен быть подвергнут бомбардированию. Как бы не так! Париж — крепость; что там собрали художественные сокровища, воздвигли великолепные дворцы, это не уничтожает его характера. Крепость есть военный аппарат, который без всяких рассуждений должен быть сделан безвредным. Если французы не хотели подвергать опасности свои монументы, библиотеки и картинные галереи, то они не должны были обносить его укреплениями. Впрочем, они ни минуты не задумывались бомбардировать Рим, в котором были совсем другие, ничем не заменимые памятники».
«6 октября, Версаль. Ура, мы перед Парижем! Отсюда до него не более полутора миль! Дом, занятый канцлером, принадлежал вдове зажиточного фабриканта сукна, бежавшей незадолго до нашего прихода. Парк позади дома невелик, но очень красив, ему придают большую красоту дорожки, петляющие между обвитыми плющом и барвинком деревьями. В светлые осенние ночи можно видеть высокую фигуру канцлера в белой фуражке, выходящего из чащи при лунном свете и медленно идущего по дорожкам парка. О чем думает он, бессонный человек? Какие мысли кружат в его голове? Какие планы зарождаются у него в тихий полночный час?» (М. Буш. «Граф Бисмарк и его люди за время войны с Францией»).
19
Брюссель, октябрь
Господи, как душно! Как жарко и душно и как томительно-сладостно задыхаться в его горячих и сильных руках, чувствовать его огромное сильное тело! Боже, какой он большой, мощный, горячий! Этот жар наполняет ей грудь и бедра, аркой вздымает спину и ломит ноги, а сердце скачет галопом и грохочет о ребра. О, это немыслимое блаженство падения в райскую пропасть изнеможения и тотчас, без остановки новый взлет вожделения и жажда нового соития! Нет, не выпускать его, не отделяться от него, а снова и снова сжимать его и упиваться своим ненасытным желанием и своей властью над этим немецким гигантом…
Мокрая и почти бездыханная, она, иссякнув до бессилия, проснулась, наконец, и долго лежала, слушая свое грохочущее сердце и нехотя расставаясь с его сильными мужскими руками и всем его огромным и горячим телом. Если душа действительно способна передавать свои чувства на расстояния, то там, в Версале, он должен, обязан быть с ней в своих снах, он не может не чувствовать ее поцелуев и яростных объятий ее рук и ног! В их общих снах нет между ними никаких расстояний, и, если не открывать глаза, а чуть протянуть руку, то, наверно, вот они рядом — его бедро и его сильное большое плечо.
Но она не будет шевелить ни рукой, ни даже пальцами. Она знает по опыту, что это сон — еще один сон в бесконечной череде ее горячечных женских снов.
Нужно встать. Нужно открыть глаза и встать, проверить детей.
Светлая осенняя ночь стояла в Брюсселе, но добросовестные бельгийские фонарщики все равно зажгли уличные светильники.
Выйдя из ванной, Кэтти, тяжелая от новой беременности, осторожно прошла в детскую. Там мирно спали трехлетний Алексис и полуторагодовалый Владимир.
Устроившись рядом с ними, она достала из кармана халата письмо Бисмарка из Меаих, перечитала его и стала писать:
«Мой дорогой друг, я не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою благодарность… Вы так добры! Теперь я могу быть спокойна…»
Перо замерло. Как сказать ему, что она его любит не только и не столько за то, что он такой большой, сильный, горячий? В конце концов, не это главное. Мало ли больших и сильных мужчин в Европе — целые армии! Нет, она полюбила его потому, что угадала, поняла и почувствовала его величие еще до того, как вся Европа назвала его великим, и даже до того, как он стал министром-президентом. Для нее он был велик и без этого. Или нет? Или тогда он был просто интересным, дразнящим и соблазняющим, а вот когда стал министром-президентом, о котором заговорили все газеты, когда стал манипулировать князьями-королями и командовать армиями — вот тогда и случился поезд в Вайнхайм! Не так ли, Кэтти? Пусть недоступно женщинам командовать армиями и перекраивать карты мира, но тем заманчивей и упоительней властвовать властителями мира! Не потому ли все аристократки европейских столиц, через которые прошла армия Наполеона Бонапарта, сами и днем, и ночью рвались в его опочивальню хотя бы на полчаса! Но разве в постели Бонапарт был так же велик, как на полях сражений? Нет, конечно. Зато — пусть тайно, пусть на крошечной территории спальни, пусть всего несколько часов или даже минут, но знать, что он, Великий, — твой, что ты можешь делать с ним все, что твоей душе угодно, можешь заставить его страдать от наслаждения и наслаждаться страданием… Стоп! Она не будет наяву возвращаться к своим снам, тем паче, что и написать о них она не может, а все, что ей теперь дозволено — это быть деловой, спокойной и благоразумной.